Мария до Пилар говорила:

— Отец сердится на Эмилию…

— Заткнись!

— Я сама слышала.

— А ты что, под дверьми подслушиваешь?

— Нет, но была вынуждена слушать. Иногда я не такая уж дурочка…

— Это когда же?! — спросил Мигел Жоан, облокотившийся на стол в привычной для него ленивой позе.

— Ну хотя бы когда видела, как ты курил потихоньку и рассказывал всякие бесстыдства слугам.

Антонио Лусио поднял голову, и оба брата переглянулись.

— Мигел ходит на конюшню?

Мария до Пилар сделала вид, что не слышала. Виновник покраснел, руки его задрожали, но он притворился спокойным.

— Я, кажется, тебя спрашиваю, Мария до Пилар, отвечай!..

— Так что он говорил?

Услышав повторенный вопрос, девочка улыбнулась, передернула плечами и скорчила гримасу.

— Он рассказывал…

— А ты знаешь, что такое бесстыдства? Кто тебя научил?!

Антонио Лусио подошел к ней и дернул за руку.

— Никто не научил. Но я слышала, как об этом говорили.

— Скажи, кто из служанок тебе это сказал.

— Я не ты, нечего мне со служанками разговаривать.

— Дура!

— Но сегодня бы проговорила с ними всю ночь. Страшно спать идти.

— Не говори глупости!

И он сел, тасуя карты для новой игры.

— Глупая девчонка. Вроде бы уже и не маленькая, а глупая!..

Мария до Пилар поежилась и скрестила руки на своей маленькой груди.

— Просто я знаю, что мне приснится Руй… Теперь он мне будет сниться в гробу долго.

Мария до Пилар была единственной, кому нравился Руй. Нравилось, когда он брал ее на руки и сажал на дрожащие колени. А потом гладил ее голову и шептал на ухо: «Ты будешь самой красивой в семье».

Глава V

СТРАНИЦЫ ИЗ ДНЕВНИКА ЭМИЛИИ АДЕЛАИДЕ

Если бы в тот день, когда Руй был похоронен, он (Другой) не вышел из комнаты, где я находилась с Марией Терезой, я бы не вернулась к этому дневнику, который не брала в руки более четырех лет, и не стала бы объяснять себе самой то, что несколько часов назад была готова сказать ему и сказала бы, уверена, в тот вечер; и вот теперь я спрашиваю себя: а может, так лучше? — и отвечаю: наверное, нет (недостающие знаки препинания я поставлю потом), по крайней мере для меня, хотя мне очень хочется понять, что же всегда меня делает такой маленькой в его присутствии и почему я, видя и слыша его, становлюсь сама не своя, я, которая все, к своему же несчастью, говорю людям; такой я была и с Руем, которого поняла только перед самой его смертью, как он был удручен, бог мой! Как волновался, когда вошел в дом и сообщил мне новость, он вроде бы стал моим сыном, тогда как раньше, бывало, всегда обращался со мной как с ребенком: ведь он вдвое меня старше и это было для меня главным; когда я выходила за него замуж, любви у меня большой не было. Любовь приходит потом, так говорили все, но она не пришла, нет, не пришла…

В моем приданом было все, все, кроме любви, а может, любовь не самое главное? А что же тогда главное? Да, но я не собиралась копаться в чувствах, вещах, людях теперь, когда осталась одна, сама с собой, или, лучше сказать, наедине с самой собой. И все же мне бы хотелось подумать над тем, что только теперь пришло в голову: этот дневник почти семь лет был моим товарищем, моей тайной, страницам его известно то, что со мной происходило, известны все, кто жил в нашем доме, а виной тому мадемуазель Жилъбер, мадемуазель Мишель Жилъбер, которая учила всех нас — и меня и братьев — французскому языку, она-то и посоветовала завести дневник, когда увидела меня грустной; мадемуазель говорила, что понимать то, что происходит в нас самих, tres important [28] (и вот с тех пор мне особенно нравится слово «important») и что исповедь священнику, который целиком зависит от нашей семьи, бессмысленна; она прекрасно понимала, видела, что мы не испытываем большого уважения к падре Алвину. Падре Алвин хороший, добрый священник, и все!

Но почему именно мне посоветовала мадемуазель Жилъбер завести дневник?

Она сказала, что иметь дневник — это так прекрасно, что во Франции почти все девушки ведут дневники и даже рисуют в них, но дневник нужно хранить в надежном месте, так как взрослые — они ведь не понимают, что каждый человек может иметь свои секреты, — стремятся знать все о своих детях. Мадемуазель и место нашла, куда я должна была его прятать. Я спросила ее, что такого она во мне увидела, что сразу же посоветовала завести дневник, а мадемуазель улыбнулась — у нее была хорошая улыбка, Антонио Лусио был влюблен в нее и потому знал французский лучше меня — и посмотрела на меня долгим взглядом, отчего я покраснела, тогда мадемуазель Жилъбер сказала, что по тому самому, о чем я сейчас подумала, глядя на нее. Да, но, описывая все это, я попусту трачу время.

А завела я дневник из-за моей сестры Марии до Пилар (сейчас я напишу имена всех, а потом разорву все это); я заметила, что Мария до Пилар заняла мое место в отцовском сердце, и это открытие сделало меня несчастной; именно тогда я и поняла, что утратила со смертью матери, и, ведя дневник, я постепенно начала разделять чувство Антонио Лусио: его ненависть к Марии до Пилар; сколько раз мы ее били, когда она спала, и никто не мог понять, почему вдруг она принималась плакать среди ночи, ее даже возили в Азамбужу к доктору Малдонадо, предполагая, что она больна какой-то редкой болезнью. Теперь, когда той ревности уже нет, я могу признаться, что из-за всего этого у меня болели руки и спина и еще меня рвало часто после еды, в желудке была какая-то тяжесть, и он ничего не принимал.

Но в общем-то я завела дневник больше всего из-за Него, а не кого-либо другого, о ком я пишу, и теперь опять-таки из-за Него я достала дневник оттуда, куда мы его запрятали с мадемуазель Жилъбер. Два дня его дома не было — он был в Лиссабоне, но как только вернулся, тотчас пришел ко мне, чтобы рассказать, о чем он беседовал с министром, для нашей семьи все было не так ужасно, как для других семей, и над Руем никакой такой страшной угрозы, по сути дела, не висело, да и причин, чтобы так волноваться, тоже не было; и если закрылся Португальский банк, то совершенно естественно то же должно было произойти и с Народным, банком, как и всеми остальными, он говорил и о положении дел в торговле, на что я не обратила внимания, и кончил все тем же, сказав, что Араужо слишком высокомерны, ведь всего того, что случилось, могло бы и не быть, если бы Руй приехал к нему и послушался его совета; а я ему ответила, что вина все же его, и все знают, что он не любил Руя, и Руй это понял раньше всех, чуть ли не на следующий день после свадьбы, вина ваша, сказала я ему и очень жалела, что не могла его ударить. Интересно было бы на него посмотреть, если бы я его ударила! Но я сдержалась и оттого, что сдержалась, чуть не расплакалась, но не расплакалась, лишь бы он не стал меня жалеть, не стал выказывать свою доброту. Ему было всегда приятно выглядеть добрым — это я хорошо знаю. Но тут он спросил: моя вина? Я так, например, не считаю, что это произошло по моей вине. И он начал говорить о жизни Руя до женитьбы, что Руй был бездельником, имел уйму любовниц и что после женитьбы — это ему доподлинно известно — Руй не оставил своих холостяцких привычек, а что Он старался уберечь меня, но вынужден был согласиться на этот брак, так как я хотела убежать из дома. В тот день отец побил меня в первый раз, потом все же решил отдать меня за Руя, зная, что я способна привести в исполнение свою угрозу, даже сам поехал в Лиссабон и привез Руя. На все сказанное я ему ответила, что в некоторых вопросах все мужчины одинаковы — у всех есть женщины на стороне; тут я пристально посмотрела на него и поняла: до него дошло то, на что я ему намекала, но он быстро ушел от этого разговора; мне было приятно видеть, что и он уходит от некоторых разговоров.

А было ли мне приятно увидеть его трусость?

вернуться

28

Очень важно (франц.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: