Поэтому я встала на колени и, закрыв лицо руками и опустив голову, произнесла длинную молитву; я обращалась к Мадонне, прося у нее прощения и защиты для меня, мамы и Джино. Потом я вспомнила, что не следует долго таить обиду на людей, и попросила у нее заступничества за Джизеллу, которая из зависти предала меня, за Риккардо, который по глупости помогал Джизелле, и, наконец, за Астариту. За него я молилась особенно горячо, потому что обида на него была всего острее, я хотела забыть ее, хотела полюбить его так же, как любила других, хотела простить ему все и никогда не вспоминать о том горе, которое он мне причинил. В конце концов я так растрогалась, что слезы выступили у меня на глазах. Я посмотрела на статую Мадонны над алтарем, и сквозь слезы, застилавшие мне глаза, она показалась мне расплывчатой и дрожащей, как будто находилась под водой, а свечи, горевшие вокруг статуи, напоминали золотые блики, на которые приятно, но вместе с тем грустно смотреть; так бывает, когда смотришь на звезды — они совсем рядом, хочешь до них дотянуться, но не знаешь, как это сделать. Я долго стояла, глядя на Мадонну, почти не видя ее, потом слезы градом хлынули из моих глаз и потекли по щекам, а Мадонна с младенцем на руках смотрела на меня, и лицо ее было освещено пламенем свеч. Мне казалось, что она глядит на меня с состраданием и любовью. Поблагодарив ее, я поднялась и со спокойной душой пошла исповедоваться.

Все исповедальни были пусты, я огляделась, ища глазами священника, и вдруг увидела, как из дверцы, находящейся слева, вышел какой-то человек, прошествовал мимо алтаря, опустился на колени, перекрестился и пошел дальше. Это был монах. Я не разобрала, к какому ордену он принадлежал. Я набралась смелости и тихо окликнула его. Он оглянулся и тотчас же подошел ко мне. Это был еще совсем молодой человек, высокий и сильный, с цветущим, румяным и мужественным лицом, с голубыми глазами и высоким белым лбом. Я невольно подумала, что он очень хорош собой. Таких мужчин не часто встретишь не только в церкви, но даже на улице, я была рада исповедаться именно ему. Я тихо сказала, зачем пришла, и он легким кивком головы пригласил меня зайти в исповедальню.

Он вошел в кабину, а я приготовилась встать на колени перед решеткой. На эмалевой пластинке, прибитой к стене исповедальни, значилось имя «Элиа», Ильи-пророка — мое любимое имя, — и это обстоятельство ободрило меня. Я опустилась на колени, монах прочел короткую молитву, а потом спросил:

— Сколько времени ты не исповедовалась?

— Почти год, — ответила я.

— Долгий срок… очень долгий… почему так случилось?

Я заметила, что он грассирует, как француз, и не совсем чисто говорит по-итальянски. Кроме того, он несколько раз ошибся, переделывая иностранные слова на итальянский манер. Это окончательно убедило меня в том, что он француз. Я обрадовалась этому, сама не знаю почему. Вероятно, потому, что, когда готовишься к какому-то важному шагу, любая неожиданность кажется добрым предзнаменованием.

Я ответила, что как раз та история, которую я хочу ему поведать, и объяснит, почему я так долго не была на исповеди. И после короткого молчания он спросил, что же я хочу рассказать, тогда искренне и откровенно я начала рассказывать о наших отношениях с Джино, о моей дружбе с Джизеллой, о поездке в Витербо и о мерзком поступке Астариты. Рассказывала, а сама думала о том, какое впечатление производят на него мои слова. Он не был похож на обычного священника, а его вид бывалого человека заставил меня гадать, что же побудило его пойти в монахи. Может показаться странным, что после столь сладостного волнения, которое во мне вызвала молитва, обращенная к Мадонне, я так быстро успокоилась, что заинтересовалась своим исповедником, но я не считаю, что волнение и любопытство противоречили друг другу. Все это объясняется свойствами моей натуры, в которой воедино сплелись набожность и кокетливость, задумчивость и чувственность.

Размышляя о монахе, я испытывала приятное облегчение и острое желание рассказать ему как можно больше, рассказать все. Мне казалось, что я освобождаю свою душу от страшной тяжести и оживаю, подобно цветку, впитывающему первые капли дождя после длительного и изнуряющего зноя. Сперва я говорила робко и нерешительно, а потом все свободнее и свободнее, наконец пылко и искренне, преисполненная светлой надежды. Я не утаила ничего, рассказала даже о деньгах, которые дал мне Астарита, и о чувствах, которые вызвал у меня его подарок, сказала, как я хочу потратить эти деньги. Он слушал меня не прерывая, а когда я замолкла, сказал:

— Желая избежать неприятности, боясь разрыва с женихом, ты причинила себе в тысячу раз больше вреда…

— Да, да, действительно, — сказала я, вся дрожа от радости, мне казалось, будто он нежными руками раскрывает мою душу.

— Откровенно говоря, — продолжал он, словно рассуждая про себя, — твоя помолвка тут ни при чем… уступая этому человеку, ты поддалась алчности.

— Да, да, правильно.

— Хотя лучше уж было отказаться от свадьбы, чем поступить так.

— И я так думаю.

— Мало думать… Теперь ты выйдешь замуж, но какой ценой ты за это заплатила? Ты уже никогда не сможешь быть хорошей женой.

Меня поразили суровость и твердость его слов, и я воскликнула с тоской:

— Но почему?! Для меня это ничего не значит… я уверена, что буду хорошей женой.

Моя искренность, должно быть, растрогала его. Он долго молчал, а потом ласково спросил:

— А ты чистосердечно раскаялась?

— Конечно, конечно, — порывисто ответила я.

Вдруг мне пришла в голову мысль, что он, вероятно, заставит меня вернуть деньги Астарите, и, хотя я заранее огорчилась, я все-таки чувствовала, что беспрекословно подчинюсь его приказу, приказу человека, который так нравится мне и внушает такое доверие. Но он ничего не сказал о деньгах, а продолжал говорить своим твердым приглушенным голосом, которому иностранный акцент придавал какую-то странную задушевность.

— Теперь ты должна как можно скорее выйти замуж… устроиться как положено… должна объяснить жениху, что ваши прежние отношения продолжаться не могут.

— Я ему это уже говорила.

— И что же он ответил?

Я невольно улыбнулась оттого, что этот красивый белокурый монах задает мне в полумраке исповедальни такой вопрос. Я ответила:

— Он сказал, что мы поженимся на пасху.

— Было бы лучше сейчас. Пасха еще далеко… — продолжал он, подумав немного, и мне показалось, что сейчас говорит со мной не духовное лицо, а вежливый светский человек, которому уже наскучили мои дела.

— Мы не можем пожениться раньше… я должна приготовить приданое… а ему нужно съездить в деревню и повидаться с родителями.

— Как бы то ни было, — продолжал он, — необходимо поскорее обвенчаться… и до самой свадьбы ты должна прекратить с женихом всякие плотские отношения… это тяжкий грех… поняла?

— Хорошо, я так и сделаю.

— Сделаешь? — с сомнением переспросил он. — Во всяком случае, старайся молитвой побороть искушение… попробуй молиться.

— Хорошо… я буду молиться.

— Что касается того, другого мужчины, — продолжал он, — ты не должна с ним встречаться ни в коем случае… Это как раз нетрудно, поскольку ты его не любишь… если же он будет настаивать и придет к тебе, прогони его.

Я ответила, что непременно так и сделаю, он дал мне еще несколько наставлений все тем же твердым приглушенным голосом, который звучал еще приятнее благодаря иностранному акценту и проскальзывающей в нем светскости, затем он велел мне для покаяния несколько раз в день читать молитвы и отпустил грехи. Но прежде чем отослать меня домой, он сказал, что хочет прочесть со мною вместе «Отче наш». Я с радостью согласилась, потому что мне не хотелось уходить, я желала бы слушать его голос бесконечно. Он произнес:

— Отче наш, иже еси на небесех.

И я повторила за ним:

— Отче наш, иже еси на небесех.

— Да святится имя твое.

— Да святится имя твое.

— Да приидет царствие твое.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: