И все-таки не могу сказать, что такая жизнь была мне неприятна. Очень скоро я поняла, что в моем отношении к Джи-но не было ничего странного и необычного, в конце концов, почти все мужчины чем-нибудь да нравились мне. Не знаю, все ли женщины моей профессии таковы или я обладаю какими-то особыми наклонностями; знаю только, что каждый раз я испытываю нетерпеливое любопытство, жду чего-то необычайного, и только изредка меня постигает разочарование. В молодых мужчинах мне нравились высокий рост, худоба, свежесть, их неопытность и робость, их ласковые глаза, мягкие волосы, яркие губы, мужчины зрелого возраста мне нравились своими мускулистыми руками, широкой, крепкой грудью; их плечи, мышцы живота и ноги несли на себе печать силы и мощи, которая приходит с годами; наконец, старые мужчины тоже нравились мне, потому что они в отличие от нас, женщин, не так быстро покоряются времени и не только сохраняют свою красоту, но приобретают с годами какое-то своеобразное обаяние. Частые встречи и новые знакомства научили меня с первого взгляда определять достоинства и недостатки людей с такой точностью и проницательностью, какие даются только опытом. И кроме того, человеческое тело было для меня неиссякаемым источником таинственного и ненасытного наслаждения, и не раз я ловила себя на том, что, прикасаясь кончиками пальцев к телу одного из своих ночных гостей, я словно хочу заглянуть куда-то вглубь, по ту сторону наших обыденных отношений, понять сущность мужской силы и объяснить себе, почему она меня так притягивает. Но я старалась всячески скрывать эту тягу, потому что мужчины со своим вечным тщеславием могли бы ошибиться и подумать, что я влюблена, а на самом деле никакой любви не было, даже любви в их понимании, а это, скорее, напоминало то благоговение и трепет, которые охватывали меня в храме, когда я исполняла религиозные обряды.

Денег я зарабатывала не так уж много, куда меньше, чем я предполагала. А кроме того, я не умела быть такой жадной и расчетливой, как Джизелла. Я, конечно, считала, что мне должны платить, потому что выбрала себе эту профессию не ради удовольствия, но в силу своего характера я поступила так скорее из-за избытка жизненной силы, чем из корысти, я вспоминала о деньгах только в тот момент, когда надо было рассчитываться, то есть слишком поздно. Меня не оставляло какое-то смутное ощущение, что я предлагаю мужчинам товар, который мне самой ничего не стоит и за который обычно не платят, и я смотрела на эти деньги скорее как на подарок, чем как на заработок. Мне казалось, что за любовь или совсем не следует платить, или уж ни за какие деньги ее не купишь. Я колебалась между такой непритязательностью и такой требовательностью и не могла назвать настоящую цену. Поэтому, когда мне платили много, я выражала чрезмерную благодарность, а когда платили мало, я не чувствовала себя обиженной и не протестовала. Только позднее, наученная горьким опытом, я решилась подражать Джизелле и предварительно договариваться о цене. Но вначале я стыдилась и произносила цифру шепотом, так что многие не могли расслышать и мне приходилось повторять.

И еще одно обстоятельство способствовало тому, что мне не хватало денег. Дело в том, что теперь я меньше, чем раньше, считалась с расходами, наоборот, сшила себе несколько платьев, покупала духи, предметы туалета и прочие вещи, необходимые для женщин моей профессии, и денег, которые я получала от клиентов, никогда не хватало, совсем как в то время, когда я позировала и помогала маме шить сорочки. Таким образом, я не стала ничуть богаче, несмотря на то, что пожертвовала своей честью. Так же как и раньше, а может быть, даже чаще выдавались дни, когда у нас в доме не было ни гроша. Так же как и раньше, а может быть, даже сильнее меня грызла тревога за свое будущее. Но по натуре я всегда была беспечной и пассивной, поэтому тревога никогда не превращалась у меня в навязчивую идею, как это бывает у людей менее уравновешенных и менее спокойных. Но все же тревога эта жила где-то в самой глубине моего сознания и точила меня, подобно шашелю, который точит старую мебель; я постоянно чувствовала себя обделенной во всем потому, что, с одной стороны, не могла успокоиться и забыть свое положение, а с другой — избрав себе такое занятие, не могла и улучшить свою жизнь.

Кто действительно не испытывал беспокойства или по крайней мере искусно скрывал его, так это мама. Я с самого начала предупредила ее, что теперь ей не придется портить глаза и сидеть с утра до ночи за шитьем, и она, словно только этого и ждала всю жизнь, сразу же бросила работу и ограничилась небольшим количеством заказов, да и то шила нехотя, скорее от скуки, чем ради заработка. Казалось, долгие годы напряженного труда — а началось это тогда, когда еще девочкой она поступила в услужение в семью одного чиновника, — канули внезапно и бесследно в вечность, так рушатся стены старых домов и на их месте остается лишь куча щебня. Для такого человека, как мама, слово «деньги» означало прежде всего досыта есть и вволю отдыхать. Теперь она ела больше прежнего и позволяла себе вольности, которые, по ее мнению, отличают богатых от бедных: поздно вставала, отдыхала после завтрака, иной раз ходила прогуляться. Должна сказать, что ничего хорошего из этого не вышло. Вероятно, тот, кто привык всю жизнь трудиться, не должен бросать работу: праздность и благополучие портят человека даже тогда, когда они вполне заслуженны. Вскоре после того, как наше положение изменилось к лучшему, мама поправилась, или, вернее сказать, ее худое, изможденное тело как-то сразу и нездорово распухло, и это мне показалось дурным предзнаменованием, хотя я сама не знала почему. Ее костлявые бедра раздались, тощие плечи налились, всегда впалые и дряблые щеки округлились и покрылись румянцем. Но все бы ничего, если бы в этой перемене, происшедшей с мамой, не было одной неприятной детали. Я имею в виду мамины глаза. У нее всегда были большие, широко открытые глаза с живым и участливым выражением. Теперь они заплыли и сверкали каким-то странным, подозрительным блеском. Она поправилась, но от этого не похорошела и не помолодела. Мне казалось, наша новая жизнь наложила свой след не на меня, а на маму, на ее лицо и фигуру; и я не могла на нее смотреть без угрызений совести, смешанных с жалостью и отвращением. И больше всего меня выводила из себя мамина счастливая и блаженная успокоенность. Как человек, которому пришлось в жизни много трудиться и голодать, мама все еще не могла поверить, что все ее невзгоды кончились.

Я, конечно, скрывала от нее свои чувства: во-первых, не хотела ее обижать, а во-вторых, понимала, что не имею права упрекать ее, потому что сама не без греха. Но иногда мое раздражение прорывалось, и в такие минуты мне казалось, что теперь я уже меньше люблю ее, толстую, опухшую, тяжело переваливающуюся с боку на бок, чем в то время, когда она, худая и растрепанная, кричала, суетилась и каждый день жаловалась на судьбу. Я часто задавала себе вопрос: «А если бы я, предположим, удачно вышла замуж, растолстела бы мама так же или нет?» Теперь я, наверно, ответила бы на этот вопрос утвердительно, а тогда ее тучность казалась мне низменной; объясняю это тем, что невольно я смотрела на нее как на соучастницу, которой не дают покоя муки совести.

Мне недолго пришлось скрывать от Джино мое новое положение. Все обнаружилось даже слишком скоро, спустя десять дней после нашего последнего свидания на вилле. Однажды утром мама вошла ко мне, разбудила и сказала заговорщическим и взволнованным голосом:

— Знаешь, кто пришел и хочет с тобой поговорить? Джино.

— Впусти его, — спокойно ответила я.

Мама была несколько разочарована этим сдержанным ответом, открыла окно и вышла. Немного погодя появился Джино, и я тотчас же заметила, что он взволнован и раздражен. Он даже не поздоровался со мною, молча обошел кровать и встал передо мною. Я лежала на постели совсем еще сонная.

— Послушай-ка, в тот раз ты случайно не взяла по ошибке одну вещь с туалета хозяйки? — спросил Джино.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: