— В богадельню, должно быть, — сказал Берт.

— И еще есть два или три парня, сэр, из этих мест, так они в разных таких домах, а один — так в сумасшедшем, значит, доме, для психических. Ты тут был, Берт, когда Том Филпот тронулся?

— Угу, — сказал Берт.

— Что же с ним приключилось? — спросил Хенсон.

— Да это было в восемнадцатом, сэр. В июле, а не то в августе, и говорят даже, что это вроде бы от жары. Он к тому времени уже три года отслужил и в третий раз приехал в отпуск. Он уже был тогда не то капрал, не то сержант, в общем вроде этого что-то. Да, и перед тем, как ему обратно во Францию уезжать, он все утро пропадал где-то, а потам, значит, пришел перед самым обедом и матери своей говорит: «Где мое снаряжение?» — «Да вот, за дверью, — мать ему, значит, отвечает. — А на что оно тебе?» — «Они снова наступают, ма, — это он ей говорит. — Снова наступают». И тут она видит — красный он стал как рак, а глаза прямо остекленели. — «Что с тобой, Том? — она спрашивает. — Садись-ка ты пообедай, будь, говорит, умником». А он ей, значит: «Некогда, они вон уже наступают, и теперь мой долг идти туда».

— Да, сэр, и ничего она с ним поделать не могла. Надел он это все свое снаряжение, прицепил, значит, штык и пошел прочь из дому, а за полмили отсюда залез в канаву и стоит, а мать его бежала за ним всю дорогу и все умоляла его, чтобы он одумался и шел домой обедать. А он будто ее и не слышит. И вдруг как закричит: «Стой! Стой!» и выпалил, значит, из ружья. Я тоже слышал, как он там кричит, и ругается, и зовет: «Санитары, сюда!», а потом снова стал палить во все стороны. Мать его так перепугалась, бедная, что со всех ног бросилась к дому помещика, а как прибежала, так все помещику и рассказала. А тот позвонил в полицию, и вот часам этак к четырем приехали они на грузовике, чтоб Тома арестовать. А он к тому времени все пули свои расстрелял и, как увидел полицейских, поднял руки и говорит: «Сдаюсь!» Так и сказал. Ну, хотели его полевым судом судить, а потом, конечно, увидели, что он не в себе, тронутый, и уж больше оттуда, из этого дома не выпускали.

— Угу. И не выпустят, — поддакнул Берт.

— Да, боюсь, что таких было немало, — сказал Хенсон. — Только немногие из них так вот у себя дома с ума сходили, да еще на людях. Я иногда вспоминаю о них и все думаю, где они сейчас.

— В богадельне, — сказал Берт.

— Да что вы! — воскликнул Хенсон с некоторым раздражением. — За ними нужен уход хороший, в специальной больнице.

— В богадельне, — повторил Берт. — Большинство из нас туда все равно раньше или позже попадет.

— А как ты думаешь, Берт, ты туда тоже попадешь? — пошутил хозяин.

— Угу, — сказал Берт.

Чтобы скорее перевести разговор с этих мрачных воспоминаний на что-нибудь другое, Хенсон спросил Берта:

— Как урожай в этом году?

— Да так себе, неважный, сэр. Ячмень совсем пустой, пшеницу ржа поела, а овес так заглушили сорняки, что его и убирать-то, пожалуй, не стоило.

— Он на ферме у Доджей работает, сэр, — объяснил хозяин, — фермой теперь миссис Додж управляет, вдовица. Муженек-то ее в четырнадцатом ушел в армию, ну и помер от дизентерии, когда его обратно раненого везли. Его в море похоронили, так и бросили в воду. А он только этой фермой и жил, сэр, ну, вдова его решила дальше хозяйство вести в его, значит, память. Она говорит, это, мол, единственное, что от него осталось, потому что даже могилки его нет, сэр, чтоб прийти цветочки посадить в воскресенье. А только это дело пропащее, сэр, разве женщина может как следует хозяйство вести, правда ведь, Берт?

— Нет, не может, — отозвался Берт. — Да теперь все уж не то, что в старые времена, все не так. Вот, помнится, дома у нас каждый год настоящий был урожай. И каждый раз такую гулянку закатывали, и пиво варили, сами варили, и никаких разговоров не было насчет рабочего дня. При луне частенько работали. Но зато фермер нам такого крепкого пива давал, какого душе только угодно. Пиво варили в марте и в октябре, так-то, и мартовское пиво пили от октября до марта, а октябрьское — от марта до октября. Настоящее было пиво, редкой крепости. Да только теперь уж этого ничего нет. Совсем теперь не то, что прежде, когда я молодой был.

Хенсон встал и расплатился с хозяином.

— Мне на Прескот вправо, что ли, сворачивать, хозяин?

— Сейчас, сэр, я покажу.

Хозяин подошел к двери.

— Вот церковь пройдете, сэр, и сразу вправо берите, и идите до пустого домика, где раньше старый Билл Уикхэм с сыном жил, а оттуда возьмите влево. И там указательный столб будет.

— До свидания! — сказал Хенсон Берту.

— До свидания, сэр!

— До свидания, хозяин.

— До свидания, сэр, спасибо вам, сэр.

Хенсон остановился, чтобы еще раз взглянуть на пат мятник жертвам войны. Некоторые имена теперь кое-что говорили ему. Он уже почти жалел, что прервал воспоминания хозяина. Интересно, что было с Битсоном и Нейлором, о которых тот не успел рассказать? Впрочем, нет, он правильно сделал, что ушел. Нужно же как-то уйти наконец от всех этих смертей и страданий, от разрушения, плача по убитым и горьких мук. Нужно строить новую жизнь. Но кто будет ее строить? Должно уйти из жизни хотя бы одно поколение, поколение, у которого слишком много воспоминаний и обид.

Он поднял руку, чтобы отдать честь, сознавая, что жест его, должно быть, выглядит несколько театральным со стороны, и отвернулся. В живой изгороди, окружавшей памятник, он сломал веточку шиповника с ягодой и воткнул ее в петлицу. Потом стал насвистывать старую походную песню, делая вид, будто ему весело, — «Где же парни из деревни нашей…» Вдруг он резко оборвал свист — перед ним был пустующий домик Уикхэмов, имена которых тоже стояли на гранитном кресте. Да, от этой песни как-то не стало веселей.

Ловушка

Леонард Краули быстро шел по Пикадилли, направляясь в свой клуб, и настроение у него было превосходное; он даже спрашивал себя, откуда это берутся люди, недовольные жизнью. Такой оптимизм, которому мог бы позавидовать сам Панглосс,[32] объяснялся не только тем, что новый костюм сидел на нем безупречно, а июньское утро было мягким и теплым, но и тем, что жизнь вообще была к Краули в высшей степени благосклонна.

Его размышления были неожиданно прерваны — чья-то рука опустилась ему на плечо, и голос, показавшийся ему незнакомым, произнес:

— Привет, Краули! Куда это ты так бодро шагаешь?

Краули остановился и удивленно посмотрел на встречного. Перед ним стоял, опираясь на палку, худой, пожалуй даже изможденный человек в потрепанной форме армейского капитана. На левой руке у него синела госпитальная повязка.

— А, Хэстингс, привет! Черт возьми, как ты изменился! Сразу и не узнать!

— В последний раз мы как будто встретились под Ипром, в шестнадцатом, — ты шел на перевязочный пункт.

— Верно. Как я рад тебя видеть! Пойдем со мной в клуб, выпьем.

Краули пришлось сбавить шаг, чтобы сильно хромавший Хэстингс мог за ним поспевать.

— Ну, а сейчас ты что поделываешь? — спросил Хэстингс, усаживаясь и выпрямляя обеими руками раненую ногу.

— Видишь ли, — с важностью сказал Краули, — я получил очень хорошее место в Сити у сэра Уильяма Чэндлера. Это крупный финансист, ты, конечно, слышал о нем. Я недавно обручился с его дочерью.

Не так уж плохо для человека, который ушел в армию Мелким банковским клерком; достойная награда за умение ловко использовать удобный случай!

— Клянусь богом, старина, тебе везет! Поздравляю, вдвойне поздравляю!

— А ты чем занимаешься?

— Пытаюсь найти работу. Пока еще я в отпуске после лечения, но за два месяца единственное, что мне предложили, — это временно работать клерком в Уайтхолле, три фунта десять шиллингов в неделю.

Краули поспешно переменил разговор. Покровительственным тоном он предложил Хэстингсу дорогую турецкую сигарету. С удивлением Краули увидел, что рука Хэстингса, держащая спичку, дрожит едва заметной, но беспрестанной дрожью. И вид у бедняги такой измученный, постаревший. Ему можно было дать все тридцать пять, если не больше, а ведь на самом деле бедняге, кажется, нет и двадцати четырех.

вернуться

32

Панглосс — персонаж из произведения Вольтера «Кандид».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: