Они пригласили меня в дом, и француз показал мне погреб, где он прятался. Погреб был разделен на две половины. В дальней половине стояла узкая кровать, и вход туда был очень ловко скрыт. В жизни никто бы не догадался, что погреб двойной. Знаешь, меня просто поразила выдержка этого человека и преданность женщин. Я у него спросил, как это он там столько времени пробыл. Он отвечал с гордостью: «Мой капитан, вы ведь знаете, что долг солдата — не сдаваться, пока есть хоть малейшая возможность избежать плена. И я оставался здесь, чтобы вернуться в свой полк, как только деревню освободят. Завтра, если вы не откажетесь помочь мне, мой капитан, я дам о себе знать командиру и присоединюсь к частям, преследующим врага. О, времени прошло много, очень много. Пусть так. Но теперь враг разбит, и Франция будет свободна!»
Мы поднялись наверх, и женщины заставили меня выпить чашку кофе — по-моему, варево это было из жареных желудей. Поболтали мы о всякой всячине, и я изо всех сил старался расположить женщин к себе — они еще не избавились от страха и недоверия. Потом капрал спросил, где я остановился. Я ответил, что штаб у нас в бывшей комендатуре. Тут он вскочил с места и стиснул кулаки:
. — Слушайте, мой капитан, слушайте и не теряйте ни секунды! Вчера ночью, перед вашей атакой, мы уже знали, что немцы собираются отступать. Кругом была отчаянная неразбериха. «Завтра, — сказали немцы крестьянам, — сюда явятся ваши друзья — англичане. Мы им припасли подарочек». Мои друзья передали мне эти слова, и я счел своим долгом пойти на разведку и собрать сведения. Я крался вдоль изгородей и прислушивался. Я слышал, как немецкая пехотная часть выстроилась и отправилась занимать позиции, с которых вы их потом выбили. Кругом было совсем темно, только из погреба за комендатурой пробивался луч света. Я подполз и вижу трех бошей-саперов за работой. Они что-то закапывали в земляной пол. При этом они переговаривались и смеялись, но я не мог понять, О чем идет речь. Вдруг один из них сказал: «Энгландер», взмахнул руками, надул щеки и с шумом выпустил воздух, будто хотел изобразить взрыв. Они там зарыли взрывчатку. Я в этом просто уверен. Бегите, мой капитан, не теряйте времени, вы должны предупредить наших товарищей. Ну, ты понимаешь, медлить я не стал. Крикнув «пардон, медам», я вылетел из дома и во весь дух побежал к штабу. Сорвав с головы каску, придерживая противогаз, колотивший меня по груди, мчался я по улице и был уже шагах в двадцати от комендатуры, когда раздался страшный взрыв. Казалось, не только наш штаб, но и половина деревни взлетела на воздух. Что-то шарахнуло меня по лицу, потом треснуло в бедро и в пах, и очнулся я уже в санитарном поезде.
Краули глубоко вздохнул и откинулся на спинку кресла.
— Боже правый! И все в штабе погибли?
— Все до одного, это я уже потом узнал. Полковник, его помощник, начальник штаба, офицер связи, сигнальщики, связисты, денщики, старшина. Всех в клочья.
— Тебе повезло!
— Ты так думаешь? А я, представь, иногда сомневаюсь в этом.
— А куда девался тот французский капрал?
— Кто его знает. Я больше о нем не слыхал, но иногда я спрашиваю себя, из одного ли патриотизма действовали эти патриотки. Капрал-то был здоровенный малый, и больно уж хорош собой…
Раздумья на могиле немецкого солдата
I
Человеческое сознание проявляет себя странно и прихотливо. Жизнь человека не похожа ни на прямую, ни на кривую линию — скорее она цепь все более и более сложных соотношений между событиями прошедшими, нынешними и будущими. Любое наше переживание осложнено предыдущим опытом, а когда мы о нем вспоминаем, оно снова осложняется нашими теперешними обстоятельствами и всем, что произошло с тех пор. Вот почему, когда Роналд Камберленд через десять лет вспоминал о своих раздумьях на могиле немецкого солдата, эти воспоминания отличались от его тогдашних мыслей, хотя ему-то казалось, что никакой разницы нет. Они изменились под влиянием всего, что он пережил и передумал впоследствии, и по контрасту стали, может быть, еще более горькими.
II
Когда кончилась война, Камберленд был так же измотан и оглушен и почти так же наг, как Улисс после кораблекрушения. Он был демобилизован в начале девятнадцатого года и расстался со своим батальоном без сожалений, и без долгих прощаний. Санитарная двуколка, на которой он ехал до железной дороги, с трудом пробиралась по глубокому снегу. Товарный поезд (на каждом вагоне надпись «40 hommes ou 8 chevaux»[34] — дань сравнительной ценности животных) неимоверно медленно, со скрежетом и толчками тащился сквозь кромешную тьму и кромешный холод зимней ночи. Уснуть не было возможности. Офицеры, ехавшие в одном вагоне с Камберлендом, своровали где-то дров и жаровню и только поэтому не обморозились. Другим не повезло — нескольких пришлось на рассвете высадить в Армантьере, где была медицинская помощь. В Дьеппе офицеры на себе испытали романтическое рыцарство Британии — дрожа от холода в палатках, они видели, как пленные немцы смеются и болтают у топящихся печек в теплых бараках. Это длилось три дня.
Камберленд был глубоко удручен, и не без оснований. Война вконец разорила его; в банке Кокса ему перестанут платить жалованье с той минуты, как он ступит на английский берег; пособие за ранение ему полагалось ничтожное; перспективы его были неясны. Вернее, ясно было одно — что перспектив у него никаких. Стоя на палубе корабля, который нес его к линии грязно-белых утесов, присыпанных чистым, белым снегом, он раздумывало том, к кому и к чему он в сущности возвращается и зачем. Заряженный револьвер у пояса, еще не отчищенный со дня последнего боя, напомнил ему, что один-то выход у него всегда есть.
«Нет, это уже цинизм, — сказал он себе. — После всего, что мы сделали и что выстрадали, после всего, что они говорили, нас наверняка примут радушно, нам помогут».
Единственный прием и помощь в английском порту оказал ему и большинству остальных сектант с козлиной бородкой, член организации «содействия армии», который проблеял срывающимся голосом:
— Сюда, друзья! Здесь вас ждут булочки и молоко!
Но и он сник, услышав насмешливый хохот, каким ответила на его приглашение кучка усталых, огрубевших от войны офицеров.
— Булочки и молоко! — воскликнул какой-то молоденький капитан, красивый, но с жестким взглядом и жесткой складкой губ. — Идиот несчастный! Нам не молока нужно, а девок и виски!
Камберленд сразу поехал в Лондон и снял комнату над рестораном, в котором обедал, когда бывал в отпуске. Комната была восемь футов на восемь за двадцать пять шиллингов в неделю. От своей довоенной квартиры он отказался — сдуру или, вернее, по необходимости: во время войны он не мог за нее платить, да и глупо казалось сохранять за собой квартиру в Лондоне, когда тебя ждет могила во Фландрии. Он наведался туда, узнал, что квартира сдана теперь вдвое дороже, а его вещи сложены в подвале. Многого не хватало, кое-что испортилось от сырости. Через неделю после демобилизации ему пришлось почти все распродать, чтобы было чем платить за еду и за жилье. Он пробовал найти комнату подешевле, но все больше военных возвращалось на родину и цены на квартиры и комнаты стремительно росли. То был богатый урожай, и с уборкой его не медлили.
В первую ночь в Лондоне Камберленд проспал четырнадцать часов. А потом его одолела бессонница. Годами копившуюся неврастению нельзя было вылечить одной порцией мертвецкого сна. Его мучили смутные, но неотвязные предчувствия, «комплекс тревоги», который он безуспешно старался побороть. Ночь за ночью он ворочался в постели еще долго после того, как затихал вдали последний автобус, — прислушивался к тарахтенью и гудкам запоздалого такси, к голосам пьяной компании, к медленным шагам полисмена. Свет дугового фонаря назойливо проникал в щели ставен. Он закрывал глаза, отчаянным усилием воли держал их закрытыми, но сон не приходил. В нем не утихало беспричинное возбуждение, какая-то фантасмагория страшных видений и вперемешку с ними — страх перед будущим и смертная тоска. Он зажигал свет, пробовал читать, но скоро на пресные слова романа наплывали воспоминания о грубой действительности — разве могут доставить удовольствие все эти пошленькие выдумки, когда во рту еще остался вкус смерти и реально пережитого! Часам к шести утра он забывался беспокойным сном, а в восемь его будили к завтраку.
34
Сорок человек или восемь лошадей (франц.)