Он шел вдоль траверса старых английских окопов. Обессилев от уныния и горя, присел отдохнуть на низкий холмик. То была могила немецкого солдата — он понял это по форме креста. Он обхватил его, как обхватывают плечи товарища, и склонил голову.
IV
«Брат мой, грозный, молчащий брат, там, в темной земле, — что плохого сделали мы друг другу? Что? Я — „живой“, ты: — „мертвый“, но между нами есть какая-то связь. Я тебя ощущаю; кто знает, может быть, и ты ощущаешь меня. О брат мой, почему тебе суждено было умереть таким молодым и такой жестокой смертью? Сейчас темно, я не могу прочесть на кресте твое имя; и в душе меня темно, я ничего о тебе не знаю, знаю только, что ты человек. Откуда бы ты ни был — с берегов Рейна или из Баварии, из Пруссии, или далекой Силезии, или Саксонии, кто бы ты ни был — швец или жнец, богач или бедняк, ты был солдат, это несомненно. Немецкий солдат, мой враг, и вот ты лежишь здесь мертвый.
Брат, что плохого сделали мы друг другу? Почему ты, такой молодой, лежишь здесь мертвый, а я, такой же молодой и все равно что мертвый, склонился над твоей могилой? Бедный убитый юноша, твой враг оплакивает тебя. Горло сжимается от боли, когда я думаю о тебе. О тебе и о сотнях, тысячах, десятках тысяч, миллионах нас, солдат, что лежат, как ты, — грязная земля под грязным миром.
Брат мой, я знаю, что ты мертв, знаю, что тебя нет, что ты — одни химические элементы. А что такое я? Химические элементы. Я не знаю немецкого, ты — английского, но как-то мы говорим друг с другом. О брат мой, этот вопрос сводит меня с ума, — что плохого сделали мы друг другу?
Ладно, я сейчас успокоюсь. Но что я могу поделать? Вот видишь, война идет к концу, я буду жить, а ты теперь навеки — только кучка мертвых костей. Да, тебя отвезут домой, в фатерланд, и будут тобой спекулировать. Будут спекулировать глубокими смутными чувствами, которые ты вызываешь во всех нас. Отныне всякий раз, как мы о тебе вспомним — а мы будем часто о тебе вспоминать, — на глазах у нас выступят слезы и больно сожмется горло. А „они“, настоящие враги, будут говорить, что ты герой, что ты умер за отечество и что смерть твоя была прекрасна и достойна. Они выставят твои кости для обозрения. Они будут поклоняться тебе как богу разрушения и смерти.
Брат мой, где-то должна быть справедливость, иначе весь мир — сплошной неописуемый ужас. Может быть, так оно и есть, но должно ли так быть? Мы не хотим мести — а какого страшного отмщения мы могли бы потребовать! — мы хотим справедливости или хотя бы, чтобы это не повторилось.
Сейчас на земле живут дети, которых обманом и силой можно ввергнуть в отчаяние и муки, пережитые нами. Этого не будет, не будет. Клянусь в том, брат мой, клянусь твоим крестом, твоими муками, твоей могилой. Если когда-нибудь правители моей страны снова объявят „Великую войну“, рука, которую их предшественники научили убивать, убьет их. Мы обратим их преступное оружие против них самих. Обученный солдат, готовый расстаться с жизнью, уж конечно, способен отнять хотя бы одну жизнь. Это, во всяком случае, я тебе обещаю.
Но пройдут годы, уцелевшие один за другим сойдут в могилу, и некому уже будет помнить, некому предостеречь, некому пригрозить и отвратить. Те дети, что живут сейчас, может, и не увидят этого, но подрастут еще нерожденные дети и тогда их тоже научат убивать, как научили тебя и меня люди (да разве это люди?), пославшие нас сюда. Молодые не будут знать; их принесут в жертву, себялюбивые неумные старики, жадные торговцы, продажные журналисты, женщины-истерички. Они станут „героями“, как ты и я.
Брат мой, значит, не стоит и стараться? Возможно. Но я знаю, что ты слышишь меня, и я тебе обещаю сделать все, что могу. Лучше бы я лежал рядом с тобой. Моя жизнь, моя настоящая жизнь кончилась, так же как и твоя. Я только тень, отзвук человека, шелуха, из которой жизнь безжалостно вышибли в этой братоубийственной бойне. Я сделаю все, что могу. Но они меня не послушают. Когда заговор созреет, они пойдут и будут убивать друг друга еще более страшным оружием — во славу отчизны, из любви к родине-блуднице. Да, они погибнут, можешь не сомневаться. Смерть их будет прекрасна и достойна, жертва на алтарь человеческой глупости и злобы.
Прощай, брат мой, прощай. Я — только горсть земли и ведерко воды, каким и ты был, когда тебя сразила английская шрапнель или пуля. Я просто живой человек, каким был и ты. Но я сделаю все, что могу».
КОРОТКИЕ ОТВЕТЫ
(сборник)
«Да, тетя»
(предостережение)
За славой не гоняться,
На солнышке валяться…[39]
I
Если бы мистер Освальд Карстерс не унаследовал права почти бесконтрольно распоряжаться годовым доходом в триста пятьдесят фунтов стерлингов, он, вероятно, никогда не стал бы великим человеком. Надо сказать, что мистер Карстерс не сам протиснулся вперед и вверх — к величию. Нет. Если бы достойный богослов-диссидент, святой мистер Бакстер,[40] был наделен не только святостью, но и даром пророчества, он, может быть, имел бы в виду именно Карстерса, когда писал свой знаменитый трактат, озаглавленный «Если задница тянет христианина книзу — подтолкнем его». Подталкиванием в данном случае занималась миссис Карстерс. Ее старания взвалить на мужа ярмо величия были деятельны и неустанны, и сравниться с ними могла только быстрота, с какой он всякий раз падал под этим бременем.
Первое время после войны Освальд Карстерс жил как заправский холостяк в маленькой, но удобной квартирке с услугами, близ Риджентс-парка. Во время войны он мог послужить превосходной натурой для любого карикатуриста ура-патриотической газеты. Интуиция подсказала Освальду, что там, где убивают без отдыха и без разбора, не место интеллигентному человеку. Поэтому он написал своим тетушкам, имевшим кое-какие связи (в трудные минуты он всегда писал тетушкам), и тетушки стали нажимать кнопки. Трудно себе представить, чтобы в военное время чья-либо тетя не сказала своему молодому племяннику: «Ты нужен королю и отечеству» и, взяв его за руку, не повела, нежно, но решительно на вербовочный пункт. Но тетушки Освальда были мирные, гуманные создания, озабоченные судьбой бродячих кошек и бездомных собак, и они, продолжая твердить друг другу и всем знакомым, что «сейчас место каждого молодого человека в окопах», про себя делали оговорку, что Освальд недостаточно крепок для грубой армейской жизни. Кроме того, он — Карстерс, а это меняет дело. Тетушки Освальда привыкли играть по отношению к нему роль провидения. Когда он перетрачивал свой доход — а случалось это постоянно, — то либо одна из них дарила ему сотню фунтов, либо какая-нибудь другая, самая дряхлая, умирала, завещав ему пятьсот фунтов, миниатюру, изображающую ее в молодости, и несколько престарелых животных, которых Освальд по доброте сердечной тут же препровождал к ветеринару для усыпления.
— У Освальда слабое здоровье, — говорили они друг другу, — но он не эгоист. Он любит животных. И он такой способный.
И вот Освальда признали негодным к действительной службе, и он, как незаменимый работник, был забронирован за одной из канцелярий министерства военной промышленности; а позже какой-то шутник администратор перевел его в министерство здравоохранения. Если оставить в стороне налеты цеппелинов, пайки и необходимость ежедневно являться на службу, можно сказать, что Освальд прожил годы войны разумно и не без приятности. К его маленькому доходу прибавилось жалованье, так что он мог позволить себе скромный комфорт, столь необходимый для человека, слабого здоровьем. Так появилась уютная квартирка с услугами, с которой он не съехал и тогда, когда его весьма вежливо освободили от тягот военной службы, наградив орденом Британской империи. Орден привел тетушек в восторг. Они усмотрели в нем официальное признание «способностей» Освальда и их собственной прозорливости — ведь это они ввели его в сферу, где способности ценят. Опасаясь, как бы не избаловать его чрезмерными похвалами, они тем не менее часто обсуждали его «блестящую карьеру», прошедшую и будущую.