Она что-то почувствовала – вздрогнув, повернула лицо.

– Не смотри на меня так. Мне страшно, будто ты собрался меня убить. Ну же! – капризно щурится она. Улыбка чуть приоткрывает морковные губы, за ними мокро блестят зубы.

– Я подумал о другом.

– О чем?

– Это секрет. Но хуже, чем ты предположила.

– Да?! – Она поднимает выщипанные брови и умолкает.

"Пусть обижается, мне все равно", – решаю я и спрашиваю:

– Будешь ходить к "металлистам" на танцы? Сегодня, например, прямо в первый день?

– Фу, злой! Ты же знаешь…

Она обиделась: расцепив руки, снимает их с моего плеча, но не отодвигается, и я продолжаю обнимать ее за талию. Плащ, точно промасленная бумага, сердито потрескивает змеиной кожей и холодит руку.

Усмехаюсь в душе: мне нравится наносить Ийке эти уколы.

– Только уж лучше с ним, – глазами повожу на Владьку – он все еще бренчит на гитаре. – Хотя не верю ни в каких чичисбеев. Они умерли в восемнадцатом веке.

– Что еще такое?

Она чуть хмурится, брови выжидательно изгибаются, ресницы взмахивают: ее заинтересовало незнакомое словечко.

– Богатой итальянке полагался мужчина, сопровождавший ее на прогулках и всяких увеселениях. Это обычно – друг мужа, истинно кристальный человек, верный мужской дружбе. Он оберегал жену друга от опасных сетей. А поскольку я не муж…

Она вздыхает:

– Почему ты не веришь?

– Верю только в могилу и в свой отъезд.

Губы ее поджимаются, она передергивает плечами, хрустально-чистые голубоватые белки темнеют, Ийка обиженно говорит:

– Как знаешь. Ты не веришь ни во что, – голос ее слегка дрожит. – Ну что ж… Посмотрим.

– Ладно.

– И Владьку приплетаешь… При чем я? Что должна делать? Прогонять, если приходит? Но вы же товарищи. Ждал тебя. Я и сама не понимаю, как теперь все будет. Пустота. Страшно даже представить.

Она склоняется к моему плечу, я чувствую под рукой упругую дрожь ее тела. Парное сладкое дыхание обдает меня, на ум вдруг приходит неожиданное – последний раз так стою с ней, завтра утрачу это право.

А Боба вновь разбирает смех, –
Какое мне дело до вас до всех…

Да, да, верно поет Владька. Какое мне дело до вас до всех? Именно в этом весь секрет: еще раньше, чем услышал эту песенку, мне становится ясно – как щитом, броней отгородился от всего прошлого. Я должен был это сделать и сделал за те дни, когда узнал, что жребий мой брошен – "забрили". Меня судьба разделяла, отрывала от привычного мира дел, отношений, связей и толкала в новое, неизвестное. К этому нужно быть готовым…

– Гошка, ты будешь писать мне часто-часто? Да?

Голос тихий, взволнованный, ресницы вздрагивают в ожидании; ждут и глаза Ийки – узкие орешины миндаля. Они совсем близко, на голубоватых белках отчетливо видна тонкая сеточка прожилок. А я продолжаю думать о том, что это последняя наша близость.

– Не лучше… три года не писать двух слов и грянуть вдруг как с облаков? – спрашиваю с улыбкой.

– Но ведь и в армии дают отпуск, приезжают!

– Приезжают, да не все, – обида вдруг подкатывается к груди. – И знаешь… стоим так в последний раз. Тебе не кажется?…

Глаза ее расширяются, застывают, но в следующую минуту, словно поняв наконец смысл моих слов, она закрывает лицо ладонями.

– Ты эгоист!

– Правда всегда эгоистична.

– Тебе хочется поссориться.

– Нет, но "много их еще, всяческих охотников до наших жен…" По-моему, Пушкин сказал… Или Маяковский?…

Когда перестал бренчать на гитаре Владька, когда он подошел – не заметил. За спиной раздался сухой звук гитары: Владька предупредил о своем появлении.

– Ну, дражманы, леди и джентльмены, все! – с деланным равнодушием произносит он. – Труб властные звуки слышите?

Впереди холодно сияет зеленый глаз светофора, крутым черным дымом отдувается в мутное небо паровоз, набирая пары; у вагонов с раскрытыми настежь дверями – разномастное кишащее месиво людей. С хрипотцой летят бьющие по сердцу призывные звуки трубы.

Ийка дергается, целует меня в щеку. Сую руку Владьке и чувствую – он жмет ее как-то особенно, будто радуется, что наконец уезжаю. В левой руке его появляется сигара – он ее держал, точно свечку.

– Вот, возьми, натуральная гаванская, первый сорт. Береги. Закуришь, когда одержишь достойную викторию. – Он многозначительно подмигнул, поведя наглыми глазами на Ийку. – В армии тоже не святые монахи…

Глупые, подлые намеки! Первой мыслью было – оборвать его, ляпнуть по костлявой руке, чтобы сигара полетела в грязный, мазутный песок, но тут же вспомнил – мне больше всего хотелось уколоть Ийку, и сказал:

– Ладно, давай. Условия приняты.

Заталкиваю сигару механически в карман, бросаюсь к вагонам.

– Муж мой, Сын Неба, прощай! – с дурашливой трагичностью кричит вслед Владька.

Неужели все слышал? Оборачиваюсь, на ходу не очень громко, но с выражением и истинным наслаждением бросаю:

– Подлец!

Он не обиделся, с улыбкой замотал головой на длинной шее, свободно болтающейся в толстом валике свитера.

Вскакиваю в свой вагон, и он тут же дергается с железным скрежетом. Меня подхватывают, втягивают десятки рук. Там, за пестрой толпой провожающих, успеваю заметить машущих мне Ийку и Владьку.

– Иш-и-и! – сложив ладони рупором, орет он. "Пиши", – догадываюсь.

Вижу и другое – Владька чуточку ближе встал к Ийке. И с сосущей тоской понимаю: теперь он чаще будет ходить в "галантерейку", стоять там у горячей батареи возле окна.

Состав вильнул вагонами на стрелке и будто стер их там, между двумя блестящими полосками рельсов…

В последний… Что ж, лишний раз только убеждаюсь в своей дальновидности. А теперь тем более какое ей дело до меня? Она даже не узнала бы! Я нужен теперь вот только врачам, "мигенькой", да и то, пожалуй, по чисто профессиональным соображениям: подопытный кролик, уникальный экземпляр! Не больше.

Но я еще и сейчас не могу разобраться: любил ее или нет? Мог же почти год обходиться без ее писем! И, как угодно, первенство принадлежит мне. Уже в третьем письме я прямо сказал ей: "О чем писать тебе? Об этом круговороте – от подъема до отбоя, о плоских афоризмах Крутикова, от которых душат позывы тошноты? Извини, но больше не жди моих писем. Пусть пройдет этот трехлетний срок в своеобразном летаргическом сне…" Она прислала еще два письма, видно посчитав мое послание за обычную рисовку, за блажь ради красного словца. Но мое решение осталось непреклонным. Письма ее засунул на дно чемодана в каптерке – авось когда-нибудь пригодятся. Письма – юридические документы…

Силюсь, напрягаю память. Сквозь дурман в голове постепенно выплывает новое. Войсковой приемник, первое знакомство с сержантом Долговым. В тот же день нас оболванивали в умывальнике сразу в две машинки. Я не проронил ни одного слова почти до конца, пока стригли, – у меня были тяжелые думы. Неужели вот так просто отказаться от свободы и пусть с тобой делают, что хотят? Стригут, ставят в строй, ведут на обед, заставляют спать, когда вовсе этого не хочется? Шустрый Пушкарев (в одном вагоне ехали), сидя на табуретке под простыней, с неестественной беззаботностью шутил, глядя, как клочки русых волос падали на цементный пол:

– Благодать! Легче сразу на целый пуд! Зачем только, не знаю, носил их? Без них здорово. И все-таки почему стригут, какой резон?

– Это чтоб, когда тебя по форме двадцать будут на утреннем осмотре проверять, не нашлось бы там какой живности, – пояснил солдат, орудовавший машинкой.

Кто-то назидательно добавил:

– Чем длиннее волосы в подразделении, тем хуже дисциплина. Аксиома.

В голове моей всплыл анекдот – слышал когда-то. Хмуро сказал:

– Резон простой. Однажды приехал генерал. На смотру все шло гладко, но вдруг генерал вспылил, закричал: "Мундиры у солдат одинаковые, а почему головы разные? Почему, спрашиваю?" В гневе генерал прекратил смотр, повернулся и уехал. А испуганное начальство с ног сбилось: как сделать, чтобы головы у солдат были одинаковыми? И придумало – остричь всех наголо: будут одинаковыми. С тех пор и пошло…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: