Хлеб
Через две недели после жатвы, если погода стоит хорошая, можно убирать хлеб в закрома. Тут то один, то другой хозяин поутру, до завтрака, идет в поле проверить снопы. Засунет руку в шуршащий сноп и щупает, не сыро ли там в середке? Коли сыро, так хлебу надо постоять еще. А с проверщика спрос большой, сам решай, брат! Он, бывает, взвалит на плечо целое вешало снопов[1] притащит домой и сложит прямо в овине. Потом возьмет один сноп и пойдет на кухню к жене, если она знает толк в таких делах. Одному решать трудно, как решишь, так и поешь. Недолго и загубить хлеб.
— Ну-ка, погляди и ты, — говорит он; смотришь, спрос уже с нее.
Сноп дугой свешивается с его руки. Жена пробует под перевяслом, хорошо ли просохло.
— Не знаю, что и сказать, вроде бы еще не досуха.
Женщина отщипывает зерно. Вглядывается в колос. Он сухой и светлый. Зерна тугие, налитые. Выдастся же такое лето, доброе да благодатное!
Жена спрашивает:
— Не видать, соседи еще не возят?
— Да нет, — отвечает хозяин.
— Ну, а мы никогда вперед людей не суемся, — замечает жена.
— Один-то раз можно и вперед, — подает голос работник, он тоже прислушивается к разговору.
— Так-то оно так.
Работник замолкает.
Тяжелый сноп спелых колосьев оттягивает руки. Смотреть на хлеб радостно. На него полжизни положено. Хозяин уносит сноп в овин.
И зерно остается в поле еще на день.
Сжатые поля кажутся узкими перелесками, они обрамлены зеленой каймой, а вокруг раскинулись луга, дома, дворы. Маленькие светлые перелески. Из настоящего темного леса прилетают сойки и прочие лесные птахи, усаживаются на вешала, будто так и надо, наклюются и сыты.
Налетит ветерок, потянет запахом соломы. Ветер этот зовется житняк. Это добрый ветер, да и все на поле к добру и ко времени, как приглядишься.
…В деревне тишина. Простоит еще один такой день, и считай, самой-то страде конец пришел.
Одни хозяева опасаются, ну как снопы еще не просохли, другие не привыкли начинать первыми. С хлебом шутить нельзя.
Делать было вроде бы нечего, и, чтобы день не пропал попусту, две старухи с хутора, Кристи и Гунхильд, собрались проведать родных, живших неподалеку, в миле от них. Идти надо было по горе, через пустошь. Кликнули мальчишку по имени Турвил и спросили, не хочет ли и он прогуляться с ними. Но он заартачился.
Тогда ему было сказано, что идти все равно надо. Кристи и Гунхильд уже старые, дорога трудная, и вокруг ни души.
Кристи и Гунхильд стояли рядом и все слышали. Они были дряхлые, свой век отжили и привыкли, что их называют старыми клячами, которых никуда не отпустишь без присмотру. Неужто и Турвил станет таким старым? Старухи молча стояли в своих темных платьях. Были они рослые, костлявые и дальнозоркие. Турвил ничего не сказал. Поднялся наверх и переоделся в чистое.
Так втроем они и отправились в путь через деревню, мимо домов и огородов. До полдня было еще далеко, но время подходило к завтраку, изо всех труб поднимался дым. Запаха соломы не стало слышно, воздух был такой прозрачный, что гора будто придвинулась к самой околице. Небольшая, по-осеннему бурая гора. Утреннее солнце колесом катилось по небу. Говорят, солнце умеет смеяться, вот сегодня оно и смеялось. Они поднялись на склон, откуда весь хутор был как на ладони, остановились и обернулись назад.
И Гунхильд сказала:
— Добрый нынче хлеб уродился.
— Спаси господи! — отозвалась Кристи.
Ответ был вроде бы невпопад. Она стояла, заслонясь от солнца рукой. Про хлеб говорила, а сама была сгорбленная, изможденная, с суровым и темным, словно выдубленным, лицом. Годы изнурили ее, тело износилось в борьбе с дождем и ветром, с морозом и солнцем, иссохло от долгой работы в поло. А взгляд у нее стал цепкий, зоркий, какой иногда бывает у старух. Ей, Кристи, каждый год с трудом давался, она знала, почем фунт лиха.
Вдруг Кристи повернулась к Турвилу.
— А ты видишь хлеб, малый? — спросила она строго.
Он не рассердился на резкое слово. Видит ли он хлеб? Еще бы! Зря Кристи к нему придирается, он уже и сам разглядывал вешала. С каждым годом прибавлялось в нем почтения к хлебу, созревающему на полях.
— А то не вижу, что ли! — ответил он будто бы равнодушно.
Кристи и Гунхильд поглядели на него недоверчиво. Потом отвернулись и снова стали смотреть вниз на поля. Опять задул ветер-житняк и потянуло соломой. На полях, как деревья в лесу, стояли вешала. Это был хлеб. Его вырастили люди да весна с летом.
— Идти надо, — сказал Турвил, — передохнули, и хватит.
— Передохнули? — рассердились старухи. — Да неужто мы отдыхаем? Сроду к этому не приучены.
— Ладно, ладно, — ответил Турвил и зашагал дальше. Их окружил лес. Шли молча. Кристи и Гунхильд всю жизнь прожили на одном хуторе, и между ними все давно было переговорено. А Турвил не знал, о чем говорить со старухами, вот они и молчали.
Лес кончился, и пошли побитые дождем и градом деревья. Потянулось глубокое топкое болото. Посреди болота там и сям торчала беловолосая пушица. Изредка встречались искореженные низкорослые сосны. Останки кряжистых деревьев поднимались вверх, без ветвей, без сучьев, даже кора с них облезла, чернели дупла. Блестели серые облезлые стволы, они высохли до звона. На земле поперек лужаек лежали деревья, совсем обветшавшие от времени и заросшие травой и вереском.
На середине пути Кристи сказала:
— Спаси господи, измаешься по такой дороге.
Да уж, сидеть бы им лучше дома, старым каргам; у Турвила язык чесался сказать им об этом, да не скажешь.
Они присели у обочины. Вокруг стояла пожелтевшая тусклая трава. Она выползала на дорогу, добираясь до глубоких рытвин от колес, которые так и не заросли.
Турвил все думал: а что будет, если он и взаправду понадобится, если старухи не рассчитали своих сил да не выдержат и свалятся? Он вздрогнул, заметив, что они уставились на него. Неужто видят его насквозь? Женщины поднялись и поплелись дальше. Обижаются на всех! Турвил ломал голову, что он такого сделал. До самого хутора они брели без остановки.
— Добрый день!
Встретили их хорошо, как положено, сразу усадили за стол.
— Садитесь, милости просим.
Тут тоже на всех полях стояли вешала. Их было видно в окно, когда сидели за столом. Но в этих местах жали позже.
— Так что у нас зерно еще не высохло, — сказал хозяин.
— А у нас думали, не убирать ли сегодня, — ответила Гунхильд.
— Ну да, у вас и жали раньше, — заметил хозяин.
— Да, — согласилась Гунхильд, — у нас там все раньше.
Там она родилась и знала, что говорит. На столе лежал свежеиспеченный хлеб. Все ели его с охотой. Кристи и Гунхильд держали куски чуть подрагивающими пальцами. Хлеб даром не дается. Иные люди целуют его, когда берут в руки.
К середине дня блестящее колесо на небе сверкало уже не так ярко, как утром. Глядишь на него, и глаза не слепит, будто что-то его заслонило. Небо покрылось мглой. Еще ни туч не было, ни облаков, но огромное солнце не могло тягаться с этой мглой, оно потускнело и переставало греть.
Кто-то вошел в дом и проговорил:
— Видать, мглу натягивает.
Сказал просто так. Надо же что-то сказать, когда входишь в дом со двора.
Гунхильд и Кристи застыли, помрачнели, словно чужие.
Они сидели, словно две диковинные птицы, залетевшие в дом. Держались неприветливо, хоть и пришли к родне. И с чего им взбрело идти сюда? Видно, хотели разузнать, как тут обстоят дела. И все выведали…
Турвилу казалось, что Кристи и Гунхильд сегодня какие-то другие, не такие, как всегда. А спросить его, он бы не смог сказать почему. Как-то не мог он отделить их от неумолимой смены зимы и лета, от срезанных русоволосых колосьев, от жнивья, покрытого такой колючей стерней, что пойдешь босиком — исколешь ноги в кровь, от теплого запаха свежего хлеба на столе, хлеба, без которого людям нет жизни. Он видел, как высовываются их тощие шеи из темных кофт, как выпирают под одеждой лопатки. Нет, ни за что больше не станет он обзывать их старыми каргами.
1
При уборке хлеба в Норвегии снопы для просушки нанизывают на высокие шесты, воткнутые в землю.