Нам есть над чем подумать этими долгими ночами — голова идет кругом! Некоторые пытаются укрыться в толще стен, особенно когда попадают в опасную зону. Я тоже стараюсь держаться к ним поближе. Есть кое-что и пострашнее: поговаривают о необходимости открыть в будущем фронт… Такое обилие серьезных проблем ни к чему хорошему не ведет — опускаются руки, делать ничего не хочется. Праздная, пустая жизнь. А ведь никто ее не хотел, никто к ней не стремился. К тому же столько людей исчезло! Но когда впоследствии в книгах записи гражданского состояния будут вычеркнуты целые страницы, на нас это уже не произведет должного впечатления. Пустая жизнь.
В определенный момент город углубился в слой осадочных пород, и многие воспользовались этим, чтобы укрыться там. Отсюда и шорох, который часто слышится по ночам. Теперь каждый день кто-нибудь бежит, пополняя их ряды. Новый город закладывается у нас под ногами, о его существования свидетельствует активная деятельность, пока еще, правда, мало кому понятная. А несколькими этажами выше, в кафе, где народа всегда полным-полно, передают из уст в уста самые ужасные новости, Со всех сторон доносится как бы шум нарастающего паводка. Я почти не сомневаюсь, что город в конце концов не выдержит всех этих напастей — ведь каждый тянет в свою сторону.
Нельзя не вспомнить и о странниках, которые все чаще встречаются на улицах, Они проникают всюду — в лавки, в жилища — и, не говоря худого слова, захватывают приглянувшиеся им места, ничуть не заботясь о тех, кому они принадлежат. И мы позволяем им это, остерегаясь слово молвить. Впрочем, мы не понимаем их языка, так же как они не понимают нашего. Это они принесли нам мрачные вести. Каким образом население могло проведать об этом, если всякое общение между ними и нами исключено? Признаюсь, это для меня загадка. Обычно происходит это так: кто-нибудь из нас заходит узнать, не надо ли им чего; слушая их монотонное бормотанье, перемежающееся долгими паузами, некоторые из нас впадают вдруг в задумчивость, глядя в одну точку невидящим взглядом. А через некоторое время мы узнаем, что один из тех, кто был в тот день с нами, исчез. Совпадение? Возможно, но говорить об этом не принято.
Море успокоилось, но держится настороже. Потемневшее, хотя и теплое, умиротворенное, оно заслоняет, охраняет нас. Когда оно тут, рядом, я как бы вновь обретаю первозданную чистоту. По ночам его волны без устали сотрясают дома, проникая через Восточные ворота, затем, пересекая весь-город, уходят через Западные ворота. Этими нескончаемыми ночами я научился лучше понимать море, и то хорошо.
Нафиса об этом знает, ее необъяснимая веселость, которой она и не скрывает, почему-то внушает мне тревогу. Выражение ее глаз, ее лица, то, каким тоном она разговаривает со мной, каждое ее движение говорят о сдержанной радости. Почему это должно внушать мне опасения? Мне хочется, чтобы она все время была рядом со мной, чтобы кольцо нерасторжимых уз сомкнулось вокруг меня там, средь прохлады холмов. Да и она сама, вопреки моим ожиданиям, проявляет странную снисходительность. Так откуда же этот страх, эти сомнения? Я не могу найти им оправдания, Вслушиваясь со страстным вниманием в ее слова, я не различаю их смысла, стараясь уловить только интонации, отыскивая знаки, которые могли бы хоть что-то прояснить для меня.
Она поднимает глаза, давая понять, что скоро собирается ложиться. Горло мое сжимается от волнения, мне с ужасающей ясностью открывается вдруг шаткость того, что нас связывает. Наши жесты, наши взгляды, движение мысли — все это так хрупко, зыбко, особенно во мраке этой душной, подстерегающей нас ночи, довольно любого пустяка, чтобы она поглотила нас. А снаружи море затаило дыхание, город распластался на нем, спит звериным сном.
Прежде чем лечь в постель, Нафиса снует туда-сюда. И этот легкий шорох напоминает мне о другом, всякий раз, как ее нет со мной, возникает то, другое. Другое ли? Может, это единое целое, взаимно заменяемо и дополняемое? Разобраться в этом очень трудно, вернее, просто невозможно. И все-таки я продолжаю гоняться за призраком, чье существование нельзя не признать, но еще более влечет меня мерцающая суть Нафисы, единственная и неповторимая. Реальная жизнь ускользает от меня, но бывают мгновения, когда я ощущаю чье-то присутствие, касание, слышу чей-то шепот, от меня требуется то безропотное повиновение, то неусыпная бдительность. Существует еще и другое, недоступное моему пониманию, и, глядя на нее, я, в сущности, не знаю, кто передо мной…
Ночь, не дарующая успокоения, ночь белая и черная, надежда, без конца возрождающаяся и исчезающая, изнуряющая… Заря никогда не встает над нами, и спастись мы можем, только потерпев полное поражение.
Я украдкой поглядываю на Нафису. Она ничего не говорит мне, и я ей ничего не говорю. Мне чудится, будто я вижу ее как бы на расстоянии, хотя на самом деле мог бы коснуться ее — стоит только руку протянуть. Я испытываю невыразимую муку. Но тут, как это иногда бывает с ней, она подходит ко мне — ибо она-то может приближаться ко мне, когда ей вздумается, а мне запрещено подходить к ней, — подходит и гладит меня по голове.
— Почему ты такой нелюдимый, ты нас не любишь?
Ничего не ответив, я закрываю глаза.
— Разве ты не любишь свою мать?
Она говорит со мной дружеским, ласковым тоном. Я открываю глаза и вижу, что она улыбается. В эту минуту я невыразимо счастлив, тревога отступает, чистая радость переполняет меня. Однако очарование, излучаемое ее лицом, проливает свет лишь на краткий миг, и я снова погружаюсь в ночь.
— Не следует поступать необдуманно. Надо знать, надо сначала понять. Ты молод. А это значит…
— Это не имеет значения.
— Не имеет значения? Для тебя!.. А для нас это имеет огромное значение. Ты еще молод.
— По нынешним временам этим никого не испугаешь, страшно другое.
Я стою, не двигаясь, сжав челюсти, и думаю про себя: «Самое ужасное не в этом. Почему это я молод?»
Я жду.
И вот наступает ночь, и мы идем за ними туда, где они их бросили. Матери, братья, сыновья — все помогают, заворачивают их в простыни; но когда понадобилось нести их, рук не хватило. Останавливаясь и непрестанно меняясь местами, мы шли целыми часами, шли, следуя за духами тьмы. Затем, продвигаясь постепенно от часового к часовому, я наконец прибыл.
— Твой отец…
— Что мой отец?
— Он не хотел. Он говорил: никакого шума.
— Но…
— Сейчас посмотрим, подожди немного.
— Чего ждать? Мне никто не нужен!
— А мать?
— Она сказала: «Почему ты нас не любишь?»
— Она? Ясно.
— Так чего же ждать?
Помолчав немного, я продолжаю:
— Поймите меня. Она сказала: «Почему ты нас не любишь?»
— Ладно, ступай.
Я вышел на волю из закопченной пещеры, и с небес спустились земля и уснувшие поля. Эти забытые вершины, где я вновь очутился, вдруг оживают: они движутся, раскачиваются, распрямляются, следуя бесхитростному, свободному ритму, и вряд ли можно испытать где-то еще такое ощущение полнейшего покоя. Я догадываюсь: это море связывает невидимой нитью Нафису со мной.
Я ухожу, вопрошая ночной сумрак, потревоженный шумом моих шагов. И чем дальше я иду навстречу невидимым просторам, тем явственнее проступает образ Нафисы. Последний мой шанс.
Огорченная моей замкнутостью, мать вздыхала:
— Печальный ребенок.
Потом забывала обо мне. В каком-то смысле ее нельзя было за это винить: жизнь наша протекала привольно среди полей, без всякого принуждения; должно быть, и я был довольно беззаботным ребенком, раз не тяготился окружающей меня пустотой. Живя в постоянном, пускай и невысказанном, страхе увидеть в один прекрасный день мир шиворот-навыворот, я никогда не играл. Один на один выдержать битву — вот что было для меня самым главным. Я упрямо сторонился мирного течения семейной жизни и, отвергая любое общество, скрывался в трудно доступных местах. Исследовав наш полуразрушенный замок, таивший множество укромных уголков, и смирившись с тем, что открывать больше нечего, я понял: столкновения с другими мне все равно не избежать… Вокруг меня в хаотическом беспорядке громоздились неодушевленные предметы, вещи, оказывавшие отчаянное сопротивление при малейшей попытке подчинить их своей воле, но мало того: те, другие, таившие еще большую опасность, преображались в них, не переставая при этом действовать; мне противостояли слова и жесты людей и застывшие, неподвижные лики вещей. Одного желания оказаться вне пределов их досягаемости было явно недостаточно, поэтому я хотел научиться умело прятаться, это стало первейшей моей заботой. Хотя, надо сказать, удовольствия мне это не доставляло: приходилось вести полную превратностей жизнь ради того лишь, чтобы организовать надежную оборону.