Оставим это на время. Я возвращаюсь к гостям. Те несколько слов, которыми я с ними обменялся, доказывают, что хладнокровия никто не потерял. Тем лучше. Женщинам, что хлопочут по своим делам во дворе, мы кричим, чтобы они уходили в дома. Еще говорим им, и детям тоже, что и скотину нужно загнать.
Мужчины, которые с рассвета ушли далеко в поля, возвращаются. Тут те, из грузовиков наверху, спрыгивают на дорогу, я их сразу замечаю; еще я вижу, что они начинают спускаться по тропинке, ведущей сюда. Это что-то новое.
Женщины, до сих пор медлительно топтавшиеся во дворе, разом срываются с мест — платья от бега вздуваются колоколом — и верещат:
— Они идут! Они идут!
Как будто только что заметили, клуши. И детвора, пища, мелькает пятками.
Мужчинам я даю знак идти за мной — гости первыми — и сам иду впереди. Надо посоветоваться с учителем, надо увидеть его, прежде чем предпринимать что бы то ни было.
Мы подходим к его небольшому, выбеленному известью домику, двор которого служит одновременно и школой. Оттуда, нимало не озабоченный тем, что происходит, брызжет фонтан детских голосов: все эти мальчишки и девчонки, тесно сбившиеся на циновке в кучку, согласно и самозабвенно поют, качаясь вперед и назад, и посреди них — наш учитель. Поначалу мы ни о чем не думаем, только смотрим на них, таких возбужденных, каждый по-своему, но объединенных в песне, как бы вразнобой ни надсаживались их юные, полные уверенности в себе глотки. Настолько полные, что они, кажется, прибавляют уверенности этому яркому августовскому дню, который, словно поддаваясь этому порыву, отвечает пронзительным стрекотом цикад.
Строгие веки учителя приподнимаются. Тем не менее он продолжает вторить детскому пению немым движением губ. Достаточно громко, чтобы перекрыть концерт, я говорю:
— Учитель, учитель!
Какое-то время его взгляд покоится на мне. Столько, сколько требуется для того, чтобы хорошенько меня разглядеть, но главное — для того, чтобы признать реальность моего появления. Наконец он принимает во внимание мое желание побеседовать с ним. Прямой, весь в белом, включая удлиняющую его лицо бороду, он направляется к калитке.
Хор позади него начинает давать сбои. Несколько голосов объединяются, чтобы укрепить его, придать прежний энтузиазм, и забираются еще выше. На какой-то миг им это удается. Но вот и они слабеют, сдают; они тоже один за другим умолкают.
По знаку учителя дети покидают двор, и мы спешим занять их место.
Я говорю:
— Они вернулись, учитель.
Других пояснений ему не требуется.
— Если вам не в чем себя упрекнуть, ничего не бойтесь. Человеку надлежит бояться Господа.
Пока он произносит эти слова, клич снаружи, в котором, может, и не звучит приказ, хотя в нем и слышится требовательная бесстрастность, призывает представителей деревни.
Наш учитель говорит:
— Подите встретьте этих людей.
Мы отправляемся туда.
Слепленные по единому образцу, пришельцы в темной униформе рассыпаны веером на середине возвышающегося над нами склона. Мне трудно понять, к кому из них обращаться.
Но меня очень скоро выводят из замешательства. Тот же самый голос, хоть я и не в состоянии различить его владельца, все равно как если бы он принадлежал сразу всем собравшимся здесь вооруженным людям, объявляет:
— Пусть те, кто, по нашим сведениям, прибыл в Дефлу сегодня утром, выйдут вперед. Есть приказ доставить их в город.
Лабан говорит:
Я знаю, откуда исходит удар. Это повелитель охоты раскрывает карты. Но что сейчас размышлять об этом, есть дела поважнее.
Хаким Маджар объясняется с ними. Главное для него — избежать столкновения, это ясно как день. Но они не внимают его доводам. Они просто-напросто пропускают его слова мимо ушей. С таким же успехом он мог бы плевать в воздух.
Что-то должно произойти. Я не знаю что, но знаю, что оно неизбежно, оно уже в пути. Оно в пути, а никто не в силах сказать, в чем оно проявится. Может, это те поползновения, что я ощущаю спиной? Та беготня то ли людей, то ли животных в зарослях, шелест листьев, шорох ветвей? Не знаю. Но это все, что пока происходит. Быть может, есть что-то другое, мерзкое, что и назвать-то язык не поворачивается. Не знаю. Но раздаются команды:
— Стой! Стой!
Крики, команды, повторяемые раскаленным воздухом. Кто-то захотел — захотел что? — убежать? Кто-то из Дефлы? Мы-то все здесь, нищенствующие братья и все остальные, никто не двинулся с места.
Я ищу глазами, кто удрал, если произошло именно это. Мой взгляд встречается с взглядом мосье Эмара. Он шлет мне улыбку, словно говоря: мужайся! Мужаться? Я думаю: это вам очень скоро понадобится все ваше мужество.
Кое-кто из сил безопасности уже кинулся наперерез беглецам. Но были ли вообще беглецы? Мысли скачут у меня в голове галопом. Падающий подобно топору голос мешает мне ухватить нужные, те, что пытаются шепнуть мне предостережение. Он произносит:
— Вам что, хочется поиграть в прятки? Хочется, чтобы вас нашли и взяли за задницу?
Смотри-ка, этот не утратил вкуса к шутке. И тут раздается громкий хлопок, рвущий полуденное оцепенение. Один-единственный, но он возвращается, приносимый эхом, взрывается снова. С какой стороны грянул этот выстрел? И кто стрелял? Преследующие? Беглецы? Тьма-тьмущая оружия сокрыта в чреве этой земли, и оно всегда под рукой, готовое служить. Но я не ломаю над всем этим себе голову. Я жду новых выстрелов. Они грохочут.
— Да! — кричит он, идя им навстречу.
Хаким Маджар: это он кричит.
— Вот я! Здесь! Здесь!
Он был среди нас, а теперь я вижу, как он идет, бросается навстречу первому залпу. Он кричит изо всех сил:
— Что вы делаете?
Во власти не ужаса, не паники, не ярости — просто возмущения. Кучка силуэтов в хаки вновь изготавливается к стрельбе, а он по-прежнему спешит к ним, протестует хриплым вороньим голосом, все с тем же обезумевшим возмущением, с тем же комичным нетерпением на лице. И, не переставая кричать, он круто поворачивает назад и ныряет — в ту же секунду, когда бросаюсь оземь и я, — в толщу пыли, окруженный фонтанчиками, которые вздымаются от пуль — так-так-так! — чтобы больше не подняться, словно его затопила эта земля, поглотила глубокая пыль. Проклятая пыль! Она лезет мне в глаза, исторгает из них слезы, образует вместе с ними жижу, которая стекает по щекам, в то время как обрывки воплей еще вылетают из горла лежащего неподалеку Маджара. После чего он умолкает совсем, явно задушенный этой пылью, и оттого я слышу выкрики, оклики, брань тех, краем глаза вижу их рассыпавшиеся силуэты, устремленные в погоню, в преследование. Охота началась.
Я продолжаю ничком лежать на земле, задыхаясь в пыли, не поднимая головы. Но глядя на них. Видя этих жалких, сеющих смерть марионеток, которые, как во времена оны, дергаются и стреляют, подобные тогдашним — хоть и не те же самые, но в точности такие же. И мне представляется, будто я совершил кульбит во времени — в свернутом времени, наложившем новые дни на старые, заставившем их столкнуться, перемешаться, сплавиться в один-единственный невинный знойный день. Я думаю: да они никогда и не существовали раздельно, все эти дни, они никогда в действительности и не расчленялись, а я — я не отброшен назад, в сфабрикованный кошмар минувшей, мертвой войны, а закинут из прошлого в будущее, которое наконец показало свое истинное лицо. Будущее, в котором, растянувшийся в пыли, я слышу, не веря ушам своим, вначале торжествующий вопль: «Вот один из них!», следующий за этим воплем приказ, затем бряцание карабинов и снова крик: «Еще один! Вон там!»
И я продолжаю их слышать. Слышать еще какое-то время, хотя отделяющее меня от них пространство вдруг расширилось и уже не представляет угрозы. Теперь я это понимаю, несмотря на пули, упрямо продолжающие квохтать, свиристеть и сыпаться. Но что-то мешает мне пошевелиться, и я не сразу осознаю, что это мои плачущие глаза, которые режет от набившейся под веки пыли. Я отдаю себе в этом отчет, когда замечаю осла, который бешеным галопом несется по полю, тоже спасаясь от проклятия, павшего на этот клочок земли, Я протираю глаза сочащейся из них же грязью. Раскрываю их пошире, вглядываясь в последовательность событий, которой предопределено повторяться вечно, и в ту методичность, спокойную непоколебимость, с какой она шествует. Потом получаю удар. Откуда он пришел, я, лежа лицом к земле, видеть не мог. Но никакой боли я не чувствую. Моя нечувствительность проистекает от стремления остаться в живых. Я не доискиваюсь чего-то еще, остановившись на том самом уровне восприятия, с какого лучше всего видно, что надо знать и делать. Остаюсь как есть: распростертый, с раскинутыми руками и ногами, весь уйдя в почти безмятежное ожидание.