На другой день меня разбудили молитвы праведников. Я горел как в лихорадке, слезы скатывались по щекам и капали на подушку. Еще бы, я оставил умирать отца… Эта мысль не давала мне покоя, она неотступно преследовала меня, и я в оцепенении долго прислушивался к молитвам.
Откуда-то издалека до меня донесся голос Аль-Хаджи:
— Это самое тяжкое испытание для праведника.
Он улыбался, указуя перстом куда-то поверх моего лба.
— Теперь вы знаете, откуда берется зло и как чему следует быть.
Внимательно прислушиваясь к этому доброму голосу, я вдруг с удивлением обнаружил, что сделал одно открытие, и опустился на колени:
— Да! Глаза мои открылись, и все мне предстало в ином свете!
Оглядываясь по сторонам, я задавался вопросом, что мне надлежит делать: остаться или уйти? Попытавшись к тому же о чем-то вспомнить, я снова сел.
— Который теперь час?
Он достал огромные часы, прикрепленные шнурком к одному из внутренних карманов его рабочего халата.
— Вы куда-то спешите?
— Нет, а вы?
— Тоже нет, а почему вы хотите уйти?
— Видите ли…
— Сейчас пять часов.
Я махнул рукой, давая ему понять, что это не имеет значения. Он кивнул головой в знак того, что мне не следует обижаться.
— Прошу прощения.
Обдумывая сказанные им слова, я терзался собственными воспоминаниями, которые неотступно преследовали меня, и не видел, как он встал со своего места и проскользнул туда, где стояла своего рода дарохранительница. Вскоре после этого до меня донеслось похожее на молитву бормотание. Оглянувшись по сторонам, я почувствовал необходимость встать. Затем я пошел к двери и пробыл там минут пять. Аль-Хаджи кончил молитву и опять сел на свой табурет; я тоже вернулся и занял прежнее место напротив него. Теперь я уже не ощущал желания плакать, я снова обрел спокойствие.
— Прошу прощения, — повторил я, повеселев.
Посветлевший взгляд Аль-Хаджи, казалось, обволакивал меня. Глаза его так ярко горели в этот момент, что мой друг как бы растворился в их свете и я с его помощью мог видеть уже не только внешнюю оболочку вещей; лицо его постепенно преображалось, чуть вздрагивая в ясном сиянии, я испугался, ибо под чертами Аль-Хаджи проступали более тонко, но вполне явственно черты Нафисы.
— Вот видите, каков я, — заметил он.
Меня охватило волнение. Показав ему со смехом свои дрожащие от избытка чувств руки, я опустил голову.
— Понимаю.
И далее он заговорил так тихо, что мне стоило огромного труда разобрать его слова. Я с завистью поглядывал на дверь. Там медленно проплывали спировиры в окружении метеоров. Я печально следил за ними, потом они исчезали из вида; им на смену явились женщины в белом. Тут я услышал радостный голос Аль-Хаджи:
— Я вернулся.
Я вопросительно посмотрел на него; он нерешительно провел рукой по лицу, погладил бороду и в конце концов не выдержал:
— Пожалуй, лучше уж признаться.
И он со всей откровенностью рассказал мне, откуда вернулся.
Стая ириасов, слетевшихся со всех сторон, накрыла тело моего отца, которого оставили так, открытым, на все это время. Можно подумать, что они только и ждали первой возможности и безжалостно набросились на него. Но вскоре я понял, почему.
В следующую минуту он был поднят в воздух множеством крыл, и этот небесный ковчег открылся взору всех мужчин, но они в своем ослеплении не обратили внимания на это знамение. Хотя отныне сомнения быть не могло. Воздушный корабль описывал все более широкие круги над городом и вскоре совсем исчез из вида. Однако знамение завершено было полностью лишь в тот миг, когда умерла в свою очередь моя мать, вскоре после этого, — не привлекая к себе внимания, она вернулась в лоно вод. Рассказывать о последовавших за этим двойным несчастьем неделях полнейшей потерянности у меня недостанет сил. Скажу только, что с той самой поры и начали двигаться стены. К тому же они довольно часто пели без всякой на то причины. А стоило им умолкнуть, как чей-то голос, метавшийся по подземным ходам, подхватывал песню. Если мне случалось выйти из дома, голос этот следовал за мной, пробуждаясь у меня под ногами, и привлеченные им ириасы возвращались, кружа какое-то время вокруг меня, потом устремлялись вниз, к земле, падая на то самое место, откуда доносился голос.
Затем без всякой видимой причины они исчезли внезапно, как дым. Однако полет их навсегда останется в моей памяти связанным с обрушившимся на меня несчастьем. Мой отец унес с собой секреты, которыми владел, хотя и был скорее их хранителем, нежели истинным властелином. Жизнь его была иллюзорной, он сам превратил ее в иллюзию, наверное, необходимую, но длиться она могла до тех лишь пор, пока сам он ее поддерживал… И после его смерти все богатство исчезло вместе с ним. Что за сумасброд! А мы-то считали его таким положительным, трезвого ума человеком. Хотя по ночам до нас не раз доносились из отведенного только ему одному крыла дома отзвуки освещенного несказанным светом празднества, которое он устраивал для себя, используя для собственного удовольствия ту власть, которую ему доверено было хранить. Словно он был ее хозяином! Словно он сам был ее властелином! И подумать только, что всему этому пришел конец, погасли огни, жилище снова погрузилось во тьму, секреты потеряны.
А может, потому, что иллюзии суждено было кончиться вместе с его смертью, он и пожелал положить ей конец со всей пышностью? Он был не из тех людей, кто мог довериться кому бы то ни было. Он послал миру весть на свой лад, единственным достойным его способом, хотя весть эта лишена была всякого смысла для наступающих времен и потому о ней тут же забыли. Теперь я лучше понимаю изменчивые настроения отца, его сбивающие с толку фантазии: они навеяны были предчувствием неизбежного.
Замок наш, воплощавший для меня преемственность поколений, был всеми покинут, поместье раздроблено, с первых дней я чувствовал себя затравленным, жизнь моя превратилась в нелепый маскарад. И если я все-таки пытался бороться, то трудности мои от этого только возрастали, какой-нибудь случайно уцелевший ириас посылал мне вместо приветствия злую насмешку, плевал на меня и взмывал прочь с молниеносной быстротой. Что за ирония судьбы!
Нафиса навсегда осталась в замке; это равносильно было моей смерти. Само слово нафиса означает и место, где живут, и душу, что находит там себе прибежище, и всю жизнедеятельность, оно означает также наше потомство и уроки, которые нам завещаны; потому-то мы и называем этим именем своих жен. Я словно вновь вижу ее теми глазами, что тогда, в те далекие времена, я вижу ее и хотел бы вечно покоиться в ее тени, под сенью ее золотистой листвы, искать взглядом следы моих сновидений. Вспомни обо мне! Не забудь весной покрыться цветами! Я и не подозревал, какие страдания может причинить насильственная разлука, стоило мне лишиться тебя, и я очутился на земле, где царит постоянно ужас. Само строение воздуха было нарушено, пространство развеяно, и — новое проклятье — само дыхание его угасло. Потому-то мне и захотелось вдруг упрекнуть Аль-Хаджи за то, что он позволил мне войти и сесть в его лавке. Это значило позволить мне предаваться воспоминаниям, познавать себя! Я ходил взад и вперед по лавке, а в душе тем временем все переворачивалось, скалы и воды, со дна поднимался осадок, захлестывая меня тяжелой волной. Искушение. А я-то отважился прийти к нему, ни о чем не подозревая!
Он молчал, смотрел на меня и ни о чем больше не спрашивал.
— Другим все равно не станешь.
Я сам удивился своим словам, а главное, тону, каким их произнес. Отдавал ли я себе отчет в том, что эти неосторожные слова выдавали меня с головой?
Добряк улыбнулся в ответ.
— Стало быть, вы хотели бы стать другим?
Сначала я не решился ответить, потом вдруг с какой-то яростной силой, не выдержав, произнес:
— А почему бы и нет?
Послышался неясный треск и долго не смолкал в наступившей тишине. За ним последовал другой, третий. Еще и еще… Затем внезапно разразился град, как будто пули застучали, а под конец обрушился мощный шквал, который сметал на своем пути вся и все. Потом снова послышались потрескивания. Как только они прекратились, стены приняли иное положение, и вид у них стал совсем другой. Я стоял посреди лавки. Глухой гул все еще доносился из опустевшего, настороженного города, сотрясая его до основания, прокатывался по узким проходам, поднимался ввысь. Ничего не поделаешь! Теперь я понимал, к чему ведут мои беседы с Аль-Хаджи. Совсем обессилев, я застыл неподвижно, пытаясь бороться с навалившимся на меня сном. Рядом со мной, словно дуновение ветра, прошла Нафиса; я видел, ничуть не удивившись, как она появилась из самого темного угла лавки. Я взял ее руку и приложил к своей груди: она была горячей и невесомой, похожей на луч света. Закрыв паза, я шагал, стараясь ни о чем не думать. Целое полчище ириасов с поразительной дерзостью набросилось на меня, они впивались мне в голову, стараясь проникнуть внутрь. Но напрасно их стаи вились надо мной, напрасно они разносили в щепки двери в тщетной попытке добраться до меня, разоряли дома, сеяли ужас и опустошение, им не удалось запугать меня. Нежность вездесущей Нафисы согревала меня, как пламя; пускай она молчала, зато я думал о завтрашнем дне, о грядущем, в котором мы будем жить.