Но Лкармони, не в силах успокоиться, вопил:
— Продажная тварь! Шлюха!
Что касается меня, то я готов был замкнуться в камень, я бы сам охотно превратился в камень, пожалуй, это был наилучший способ победить такого рода смерть. А где-то там море едва различимым шепотом посылало человеку проблеск надежды!
— Вот увидишь, все образуется, — говорила Нафиса.
Мне казалось, что она хотела утешить, успокоить меня. У меня не было ни малейшего желания дробить камни, и я не стал с ней спорить.
— И так уже столько народа против них. Что же будет, если они и остальных восстановят против себя?
Спокойная мудрость моря в конце концов всегда побеждает людскую суету, и я готов был поверить ей. Кроме того, мне нравился привкус соли в ее словах, хотя я и не отдавал себе в этом отчета.
— Сынок, — слышался голос старой Адры, обращавшейся к своему сыну Исмаилу, женатому человеку, который сам уже был отцом семейства, — не тревожься за людей, которых мы не знаем, что они тебе? Там, наверху, есть всевышний, он все видит. Он позаботится о них. А ты ведь ничего не можешь для них сделать.
В глубине души она не верила ни единому своему слову, но предпочитала хранить свою тревогу про себя. А потом, в минуты праздного безделья, которые выпадают на долю всех старух, она будет жевать горький тмин, напевая тихую песню.
И хотя Исмаил, подобно всем нам, с трудом выносил тяжесть обрушившегося на нас удара, он не возвышал голоса и ни в кого не швырял камнями. Наверное, мать облегчала бремя его забот. Была у него и другая женщина, которая тоже напевала, прогоняя страх, — его жена. Если бы не было моря, не было женщин, мы ощущали бы себя сиротами: к счастью, они пестуют нас, лелеют, и привкус соли, который умеет хранить их язык, многим из нас несет избавление! Когда-нибудь надо будет заявить об этом во всеуслышание.
Но тут жена сапожника Аббаса, маленькая Зулейха со смеющимися глазами, вдруг заговорила, ни к кому как будто не обращаясь:
— Бедняги мужчины. Что они будут делать? Что с ними станется?
И сразу же прежняя жизнь, и так уже затерявшаяся где-то, как вода в песке, стала покидать наш дом, и ласковая свежесть моря не могла коснуться нас, усмирить нашу боль. Теперь море было непроницаемее, чем базальт, и приоткрывало глаза лишь для того, чтобы увидеть свое смеющееся дитя, собственную свою тайну.
А Нафиса остерегалась что-либо говорить. Сочувствуя страданиям мужчин? Нет, просто терпеливо ждала. Она была уверена, что рано или поздно ее час придет, что ей еще предстоит выхаживать, лечить, успокаивать. Море вовсе не испытывает печали, как принято думать, когда ждет наступления ночи: в пучине его уже оживают звезды.
Лкармони вернулся домой около двух часов дня, он едва дышал. Жена, решив, что ему плохо, позвала на помощь соседей. Войдя к ним, мы увидели его сидящим в углу, — мертвенно-бледный, окаменевший, он обхватил голову руками, а она, упершись рукой в пол, опустилась на одно колено рядом с ним и была похожа на мать, которая собирается поднять ребенка себе на спину — обычай этот все еще бытует у нас. Ей не удалось добиться от мужчины ни единого слова, ничего — это было ясно. Тогда к нему подошла старая Ямна и, хотя она была всего лишь соседкой, попросила его сказать что-нибудь.
Мы часто забываем, что у моря вообще нет возраста, в этом и заключается его сила.
Камень словно ожил, он превратился в мужчину, который шевелил руками, головой, губами, словом, был живым человеком.
— Они убили их, — с трудом выдавил из себя Лкармони, не оправившись еще от недавнего своего оцепенения.
Подбородок его задрожал, и он вдруг разразился рыданиями. Значит, и вправду был живой.
— Они убили их, они убили их, — повторял он сквозь слезы, не в силах вымолвить ничего другого.
Он как бы заново учился говорить, но пока что ему удавалось это с трудом.
Старая Ямна выполнила свою роль: она освободила мужчину от тяжкого бремени и теперь вернулась к нам, стала рядом с нами. Пришла очередь жены Лкармони выполнить предназначенную ей роль.
— Кто они? О ком ты?
Ей хотелось, чтобы он научился новым словам, только таким путем боль могла уйти окончательно. Ибо что касается нас, то мы сразу поняли, о ком идет речь. Да и она, верно, тоже. Но для нее важно было другое. Однако Лкармони тяжело дышал и не в силах был ничего объяснить, даже просто вымолвить слово. Да и нам это было уже ни к чему. Мы стояли недвижно, потому что для нас не было предусмотрено никакой роли, разве что присутствовать при этой сцене, и только.
За стеной ребенок звал маму, которая, верно, находилась среди нас.
Внезапно успокоившись, Лкармони поднял горящий взгляд на жену, на дочь, на всех нас.
— Если бы был хоть проблеск надежды, — сказал он вдруг, нисколько не запинаясь, — если бы хоть какая-то цель после всего этого, если когда-нибудь можно было бы их…
Теперь он лгал. Вот почему дар слова вернулся к нему, вот почему он так свободно изъяснялся.
С высоко поднятой головой и ясным взором он продолжал тем же тоном:
— А все, на что мы способны, — это сопротивляться. Сопротивлением победы не добьешься, никогда. Они намного сильнее нас.
Трескотня слов не нашла у нас отклика, Лкармони это так поразило, что у него пропала всякая охота продолжать. На нас надвинулась тень моря, оно светилось и пахло лавандой, само море ласкало нам руки и плечи, омывая от всех скверных мыслей и угрызений совести, и мы снова были готовы противостоять ползучим стенам. Нафиса ушла раньше меня, ее все еще мучил вопрос, с чего следовало начинать. Она окликнула меня с порога; я в свою очередь приподнял занавеску и последовал за ней.
Этим утром море, такое ласковое, не знает, с какой стороны подступиться к сердцу берега, который оно омывает. Едва проснувшись, я уже ощущал усталость и тяжесть в голове от этой бессмысленной качки. Люди разгуливают с башкой, изъеденной дырами, разукрашенной дикой травой; целые геологические пласты бессонницы, морщин, сдвигов, катастроф; у меня самого, должно быть, точно такая же голова. Я ощущаю закоулки и подземные туннели, проложенные внутри моей черепной коробки. Время от времени по ним пробегают нервные разряды. Самый малейший из них способен пошатнуть всю систему — надо признать, ладно скроенную, хотя и по чистой случайности, — и в считанные доли секунды закончиться взрывом.
Только что, выйдя из кофейни, я уловил неясный гул на грани ультразвука. Гул этот, заключавший в себе песнь, не подвластную законам гармонии, вполне соответствовал тому, что меня окружало. Расположение города, то есть переплетение туннелей, проложенных в базальте на разной высоте, и всего несколько щелей, чтобы дать доступ свежему воздуху, которые почти невозможно заметить, — само это расположение облегчает установление связи. И в самом деле, что мы теперь такое: лабиринт внутри другого лабиринта, абстракция, сотканная из нашей способности перемещаться? Разумеется, самый отдаленный из этих извилистых закоулков и есть самый оживленный, идей там наверняка больше, чем в самом активном мозгу самого изобретательного из его жителей. Каждый из таких закоулков, каждый из таких подземных проходов заключает в себе собственную жизнь, связанную тем не менее невидимыми нитями со всем остальным, и в частности с нервным центром, который мы именуем Медресе, впрочем, это не ограничивается только Медресе, а распространяется на все близлежащие извилины, где ютится ущемленный люд.
Я живу здесь с самого, или почти с самого, рождения, поэтому мне только усилием воли удается представить себе структуру в целом, да и то ненадолго, ибо погружаться на длительный срок в непривычный для меня мир мне не по силам. Мой старый город — все равно что мое тело — привычен мне.
Нетрудно догадаться, что кое-кто наверняка подумает: нужно мужество, чтобы жить здесь. Для тех, кому довелось побывать в других городах, — возможно. Но нам! Я бы солгал, если бы сказал, что все мы в той или иной мере несчастны. И если видение другого града является нам порой по ночам, то оно сродни тем сказочным снам, когда человек грезит о море, когда ему чудится, будто волна ласкает его на песке. Привкус соли быстро улетучивается, а камень на душе остается.