— И ты будешь настаивать на своем утверждении?
— Ну… конечно. Сколько хочешь…
Отметив про себя странный взгляд, которым она окинула его, он не мог удержаться от смеха.
На этом их разговор и прекратился. И только спустя много времени, когда, публично осужденный, он превратился в изгоя, он вспомнит о ее словах. По правде говоря, он попал в капкан, о котором не принято говорить. Такое может случиться и с лучшим из людей. Он довольно быстро осознал, кто главный его противник или инициатор всего случившегося. Вспомнил ее высокомерный взгляд. Понял, что был выбран ею для осуществления своих… Однако он не мог спрятаться от людей, он должен был предстать перед их судом… О дитя мое, будь мне свидетелем: каждое утро, а иногда и по вечерам, если у меня есть силы, я выхожу на улицу, чтобы умолять каждого прохожего помолиться о ниспослании мне смерти… Но она все не приходит за мной… Да, он попал в капкан, о котором не принято говорить, но такое может случиться и с лучшим из людей. Но он осознал, кто был его противник. Этот ее высокомерный взгляд… И он должен был предстать на суд людской… Мне скучно все это… Ты еще не знаешь, как медленно течет время перед вратами смерти. И все, что случается с вами… все, что может произойти в вашей жизни… И посмотри, чем все это кончается: триумфом смерти, которую вы вожделенно призывали в глубине своей души и которая вас настигает в этой пустыне тоски и ожидания…»
Перед ним простиралось теперь это четкое пространство с хорошо очерченными границами — пространство, к которому он стремился (оливковые плантации, виноградники и скалистые горы) и которое никакая сила не могла бы сузить или сжать.
И в этом просторе было разлито еще и сияние света, источник которого скрывался где-то во тьме ночи. И такой полной, такой прекрасной была тишина открывающегося взору Родвана пейзажа, что он слышал ее в своей душе, сидя спиной к мраку, подняв воротник куртки от холода обволакивавшего его, но неосязаемого тумана. А лицом своим будто ловил, поглощал разлитый в пространстве перед ним свет, свет и его тишину, его покой, выпущенные на волю в этот час, свет, безгранично овладевший этим пространством, непонятно откуда взявшийся, но живой, льющийся без передышки, ласкающий этот призрачный пейзаж, вырванный им из мрака, словно паводок начался вокруг. Но катились ли в своих берегах его тройные воды — и слитые воедино (случайно?), и разрозненные одновременно волнами света, тишины и этого звучавшего ему Голоса именно к нему? Помогали ли они ему проявить в памяти образ, вспомнить это лицо, остававшееся как бы в тени, откуда звучал Голос, не перестававший твердить ему об ужасной любви, которая бессильна любить и потому обречена на молчание? А может быть, скорее всего, все это было единым целым, весь этот беспросветный мрак и это кипение света, вырывавшегося из его оков? Так было бы хорошо все это знать… А пока, в надежде на это, его глаза поглощали властное сияние, и в нем созревало невозможное, но неумолимое желание, совершенно отчетливо ощущаемое им, возникшее в нем под воздействием Голоса и теперь заполнявшее его целиком, заставлявшее забывать о самом времени. Ему нужно было осуществить его здесь и сейчас, и Родван знал, чтó его толкало немедленно окунуться, погрузиться в этот источник мрака и схватить это Слово прямо в его неясном истоке, забытом и смутном, как глубокое забвение, но воспоминание о котором бродило и плакало в душе тоской, любовью и ненавистью так, что сама смерть рядом с ними, смерть, тоже соединяющая начало и конец всего, кажется более ласковой и милостивой. Он спустился с горы. Ночь вокруг продолжала свою великую работу, наматывая на землю густые витки белого тумана, раскачивавшегося облаком вокруг светлого сияния, и непонятно было, хотела она рассеять этот свет или сокрыть его тайну.
— Но что я хотела сказать? Да, меня в тот момент просто сковало от холода ледяное дыхание горы. Ведь мы провели еще одну ночь на марше, а вокруг — все тот же мороз, все та же тишина, угнетавшие меня. Я словно ощущала каменную тяжесть на своих плечах. Каменную тяжесть, которую буду помнить до последнего своего вздоха. И тогда я начала смеяться. Одна.
«Хватит ржать-то, Арфия!» — кричит мне Слим.
«Да нам совсем теперь недалеко! Давай поспорим, кто хочет!» — ответила я.
«Какая разница! Все равно надо идти, еще идти, вот и все! — возражает Слим. — Чего тебе еще надо?»
Я объясняю:
«Что поделаешь, Слим, раз мы попали в такую переделку… Даже если кто-то один из нас выпутается, спасет свою шкуру — и то хорошо…»
«А остальные? Пусть подыхают? — говорит он. — Пусть подыхают, а?»
«Тебе-то уже каюк!» — смеется Немиш.
А Басел утешает:
«Не волнуйся, мы найдем этот тайник!»
Я говорю Слиму:
«Неужели тебе все еще не понятно, что происходит?..»
«Мне тоже кажется, что уже недалеко», — поддерживает меня Басел.
Я продолжаю разговор со Слимом:
«В этой драке, которая сейчас идет, нельзя, чтоб крепкие люди — настоящие бойцы — погибли из-за каких-то слабаков и размазней. Это — закон! Ты что, против?»
В эту минуту рассветные лучи солнца вдруг хлынули на нас как из ведра. И этот встающий день заставил меня страдать еще больше, чем все остальное.
«Так почему же ты не хочешь идти? — спрашиваю Слима. — Надо быть мужчиной…»
«Арфия, ты мне опротивела! — Он видит, что я на него смотрю, и говорит: — У меня снова начались боли…»
Басел просит:
«Не обращай на него внимания, Арфия».
Я не могу слушать их обоих разом.
«Они ползут по всему телу, от пальцев ног до головы! Я не смогу больше идти!»
«Что-что? — переспрашиваю я. — Я не расслышала».
«Да боли, говорю! Снова мучают меня».
«Ну, вот и день настал!» — восклицает Басел.
А Слим буквально согнулся пополам от боли. Он так и сидит. Потом смотрит на скалы. Потом падает на колени. И начинает вопить как безумный.
«Что с тобой? — спрашиваю. — Что за вопли?»
«Да посмотри же, что творится вокруг!»
«Что?» — Я оглядываюсь.
«Вóроны! — заревел он. — Вóроны! — И все повторяет одно и то же, то тише, то орет во всю глотку: — Вóроны! Вóроны!»
«Ах ты, задница чертова! Это солнце встает, а тебе мерещится незнамо что!»
А Слим еще громче:
«Они налетят сейчас на нас! Заклюют!»
Рассвет заливает ночь своими лучами, воздух становится радужным, как мыльный пузырь, и Слим прячет лицо в ладонях, словно свет разъедает ему глаза.
Я подумала: «Он был и так наполовину искалеченным, а теперь еще и умом тронулся…»
А он все продолжает вопить, задыхаясь, закрыв голову руками:
«Поберегитесь! Спасайтесь! Они налетают со всех сторон! — Потом кричит мне: — Они около тебя! Укрывайся!» И сам вот так, стоя на коленях, неистово отбивается неведомо от кого.
Басел ругается. Я упрашиваю Слима:
«Не сходи с ума! Ничего нет! Ты что, не видишь? Пусто!»
А он во всю глотку:
«Укрывайтесь! Они вам выклюют глаза, выпустят всю кровь! Они сожрут вас заживо!»
Я кидаюсь к нему, хватаю за горло обеими руками. Сжимаю все сильнее, не даю ему пошевелиться. Говорю на ухо:
«Ну что ты, дурачок! Ведь у тебя глаза даже закрыты, а ты открой их! Посмотри вокруг! Где эти вóроны? Ну где?»
Он теперь не может кричать, только хрипит:
«Вон там! Там! Над головой! У тебя в волосах! И вон там! Они ждут, гады!»
«Да где? — спрашиваю. — Комара даже не слышно…»
Ничего не сделать с ним, его просто трясет от страха, он икает, дергается, задыхается — ну просто баран, которому режут горло.
«Послушай, как — ааа! — как они пищат! Они нас — ааа! — живыми — ааа! — отсюда не выпустят!»
Не отпуская его, я смотрю на Немиша и Басела. Говорю:
«Он пропал».
А Слим все еще лепечет чего-то:
«Арфия! — ааа! — подойди сюда! Прошу… защити меня… будь добра…»
«Его больше нельзя тащить с собой, — говорю я Баселу и Немишу. — С таким грузом на руках нам отсюда никогда не выбраться».