— Убирайся прочь, на помощь, убивают, помогите!
Она бросается к двери, но я опередил ее и преградил ей дорогу. Входная дверь заперта, и ключ в ящике. Она бросает затравленный взгляд на окно. Но я уже не испытываю к ней сострадания, как прежде. Сначала она, потом я. Я делаю шаг вперед. Она проворно ускользает от меня. Изменение курса. Ускользает, увиливает. Кадриль вдвоем, ан аван. О, какая пытка перед смертью! Проклятая стерва! Я бросаюсь к ней, но между нами стол. Разговоры теперь уже не помогут, у нее совершенно безумные глаза. А у меня? Трижды вокруг стола, затем она снова метнулась к двери. Со второго раза мне удается ее схватить. На улице голос разносчика, тот же самый, вернулся. Зачем? Золотые рыбки беззаботно плавают в своем аквариуме. Там четверо, здесь двое. Серебряный самец держит револьвер. Пинг! Серебряный вытаращил круглые глаза на самую золотую, древняя как мир ревность пробудилась в нем. Револьвер направлен на Меа. Меа culpa.
Пятая минута. Грешен. Грех, сладострастие, рандеву, проклятие!.. Но я собираю последние остатки своего благоразумия (господи, хоть бы убрался этот разносчик) и обращаюсь к ней тихим, проникновенным голосом:
— Меа, прости меня, но ты сама согласилась. Для нас нет пути назад. Я немедленно последую за тобой.
Курок сопротивляется, потом уступает, становится мягким, как расслабленная мышца. Что-то щелкает. В комнате гремит выстрел. Я вижу две вещи, обе из стекла: та самая треугольная дыра в окне и круглый аквариум, который раскололся на два больших куска и десятки мелких. Вода выплеснулась, залив пол и камин. Два более мелких осколка застряли было в ковре, торчком, затем медленно опрокинулись. Рыбки трепыхаются, бьются, извиваются, оказавшись в новой среде. Меа стоит целая и невредимая, с закрытыми глазами. Я подавляю инстинктивное движение руки с револьвером к своему виску или ко рту. Есть еще пять пуль, кроме того, есть веревка, газовый кран, нож. Я двинулся к ней, башмаки у меня стали вдруг страшно тяжелыми. Она убегает, но медленнее, затем оседает на пол. Все-таки попал? Дым, крови не видно. Я жесток с тобой, Меа? Глаза у меня застлало пеленой, на душе тяжесть. Как она бледна! Я плачу не о ней, а об одном воспоминании, которое мной овладело. Мне было 9 лет, и моя мать болела, хотя и не лежала в постели. Я играл на рояле, и она попросила меня прекратить, потому что у нее болит голова. Но я продолжал играть, как будто не слышал. Тогда она запретила мне, более резко, чем когда-либо, а я выпрямился и начал шпарить варварские пассажи через все октавы. Не было клавиши, которой бы я не коснулся. Под конец я уже стучал по инструменту обеими кулаками, а моя нога изо всей силы давила на педаль, усиливая звук до чудовищных размеров, Мать подошла ко мне, странно, по-детски крича, и без чувств упала на пол. Прошло немало времени, пока она не пришла в себя. Я думал, что она умерла, и хотел умереть вместе с ней… Меа — бледная и измученная. Три из четырех золотых рыбок прыгают по полу к ней, будто хотят утешить. Удивительно, какая маленькая разница между роялем и револьвером, разбившим аквариум. Револьвер я положил. Стекло хрустит под моими башмаками. Я беру с дивана одну из жиденьких подушек и подсовываю ей под голову, подхожу к буфету, чтобы взять вина, которого там нет, уксусу, которого там нет, потом снова возвращаюсь к ней. Как удобно было бы сейчас, когда она так близко, я мог бы сам открыть ей рот. Вместо этого я беру пустую вазу для цветов, наполняю ее водой из чайника, который стоит на остывшей плите, и подбираю с полу золотых рыбок. Они такие холодные и скользкие. Резкими, порывистыми и однообразными толчками движутся они взад и вперед в своей вазе, свободные и счастливые. Затем я ногой сгребаю стекло в кучу и выглядываю в окно. Улица пустынна, разносчик исчез, может быть, насовсем! Снова выглянуло солнце. Звука выстрела, по-видимому, никто не слышал. Меа доживет до старости. Я никогда больше не буду говорить с ней об этих вещах. Лучше всего мне сейчас уйти на несколько часов, чтобы дать ей возможность прийти в себя после испытания, которому я ее подверг. На столе лежит клочок бумаги, своим неразборчивым почерком пишу ей записку. Вижу, как дрожат у меня пальцы. Отчетливо слышу ее дыхание. Она жива. На указательном пальце у меня кровь. А теперь что? В читальный зал, роман писать? Про испытание, которому я ее подверг… Она жива?.. Нет, нет, лучше я пойду к Хармсену, попрошу взаймы десятку. Заискивающий голос, мольба во взгляде, впалые щеки — все к моим услугам. К тому же на стуле висит золотая ливрея бедности, а сверху — моя шляпа; она пребывает в состоянии неустойчивого равновесия, которого, впрочем, не смогли нарушить никакие сотрясения воздуха — ни выстрел, ни крики. На часок исчезну. Невиль Сен-Клер отправляется на промысел. Нет, лучше сам Шерлок Холмс. Его последний поклон. Я ужасно устал. Я с улыбкой оглядываю комнату, посылаю Меа воздушный поцелуй, кланяюсь и закрываю за собой дверь.
Парадная лестница. Третий этаж. Все тихо. Семья Моддер. Второй этаж. Юфрау Бест (частые подозрительные визиты). Первый этаж. Господин Схелм. Лестница. И наконец, входная дверь, которая, захлопываясь, издает двойной звук.
ПЕРЕПРАВА
Осенью 1348 года я вдоволь побродил по Европе. То был странный мир, который я только через много лет впервые увидел на карте, и он, к моему удивлению, рассыпался на страны и полуострова самой невероятной формы! Эту карту я одолжил на вечер и ночь у одного монаха-доминиканца в продымленной корчме; до сих пор во всех этих странах я видел лишь одну дорогу, пыльно-белую или грязную, пустынную или опасную, извилистую или прямую, но всегда бесконечно длинную, а теперь столкнулся с неожиданной нереальной реальностью (под защитой двух трубящих ангелов с пергаментным свитком, окруженных разными чудовищами и знаками зодиака), куда значительней, а может быть, и мельче, но, во всяком случае, гораздо более пригодной для того, чтобы сунуть ее в карман и забыть о ней, нежели та, которую мне пришлось пережить на единственной дороге моих настоящих странствий. Чтобы спокойно все обдумать и сравнить, я чуть было не ограбил доминиканца, но мы выпили еще но стакану, и этим все закончилось.
Я высок ростом, плотно сложен, бываю буен, когда меня заденут, обожаю бродяжничать и не верю ни в бога, ни в его заповеди. Не верю я и в дьявола. Это последнее обстоятельство в сочетании с некоторыми внешними особенностями (и с одним случаем, происшедшим во время моего рождения, о котором я предпочитаю умолчать) иногда заставляет меня думать, что я и есть сам дьявол. Предположить другое для меня пока еще слишком дерзко. Должен признаться, что я часто вызываю суеверный страх среди окружающих. Об этом я тоже не буду особенно распространяться, как и о разных случаях в городах и на постоялых дворах, которые в какой-то мере подтверждают это подозрение: не хочу давать оружие против себя моим врагам. Достаточно будет сказать, что обычно в первый день меня радушно принимают, во второй заставляют рассказывать, в третью ночь никто не может заснуть, на четвертый или пятый день я поспешно покидаю город или деревню, а за мной гонятся судейские, слуги, священники и собаки, меня обвиняют в самых невероятных преступлениях, приписывая мне давным-давно совершенные в этих местах грабежи и считая отцом внебрачных детей почти такого же возраста, как и я сам! Так бывало настолько часто, что я уже забыл подробности каждого отдельного случая. Да и что толку оправдываться?
Может быть, именно потому, что мне так часто и неожиданно выпадает на долю сверхъестественная или недобрая слава, я предпочитаю путешествовать во время эпидемий. Страх перед смертью настолько охватывает человека, что ему уже некогда думать о мнимых опасностях, и поэтому я чувствую себя свободней в тех городах, которым грозит «черная смерть», нежели там, где жизнь протекает беззаботно. Правда, в тяжелые и тревожные времена меня скорее могут сжечь, если обратят на меня внимание, но обычно до этого дело не доходит, потому что в такие периоды все заняты другим.