Все равно, как французу — германские судьбы!
Все равно, как шотландцу — ирландские боли!
Может быть, и полезли, проникли бы в суть бы,
только некогда. Нету ни силы, ни воли.
Разделяющие государства заборы
выше, чем полагали, крепче, чем разумели.
Что за ними увидишь? Дворцы и соборы.
Души через заборы увидеть не смели.
А когда те заборы танкисты сметают,
то они пуще прежнего вырастают.
А когда те заборы взрывают саперы —
договоры возводят их ладно и споро.
Не разгрызли орешек тот национальный,
и банальный, и, кроме того, инфернальный!
Ни свои, ни казенные зубы не могут!
Сколько этот научный ни делали опыт.
И младенец — с оглядкой, конечно, и риском,
осмотрительно и в то же время упрямо,
на своем, на родимом, на материнском
языке
заявляет торжественно: «Мама».
Группа царевича Алексея,
как и всегда, ненавидит Петра.
Вроде пришла для забвенья пора.
Нет, не пришла. Ненавидит Петра
группа царевича Алексея.
Клан императора Николая
снова покоя себе не дает.
Ненавистью негасимой пылая,
тщательно мастерит эшафот
для декабристов, ничуть не желая
даже подумать, что время — идет.
Снова опричник на сытом коне
по мостовой пролетает с метлою.
Вижу лицо его подлое, злое,
нагло подмигивающее мне.
Рядом! Не на чужой стороне —
в милой Москве на дебелом коне
рыжий опричник, а небо в огне:
молча горят небеса надо мною.
Свою погибель сам сыскал —
с ухваткою тупицы и спартанца.
Он даже, как Людовик или Карл,
бежать из заключенья не пытался.
В кругу семьи до самой смерти он
выслушивал семейные приветствия.
Не за злодейство вовсе был казнен,
а за служебное несоответствие.
Случайности рождения
его,
не понимающего ничего,
заставили в России разобраться.
Он знать не знал, с конца какого взяться.
Он прав на то не более имел, —
на трон, занять который он решился, —
чем сын портного на портновский мел.
В руках его неловких мел крошился.
Москва, в которой в те поры в чести
был Робеспьер, российского Бурбона
до казни в обстоятельствах закона
и по суду
хотела довести.
Но слишком был некрепок волосок
соотношенья сил. По той причине
мы знать не знаем о его кончине:
в затылок, в спину, в грудь или в висок.
Все царевичи в сказках укрылись,
ускакали на резвых конях,
унеслись у Жар-птицы на крыльях,
жрут в Париже прозрачный коньяк.
Все царевичи признаны школой,
переизданы в красках давно.
Ты был самый неловкий и квелый,
а таким ускользнуть не дано.
С малолетства тяжко болея,
ты династии рушил дела.
Революцию гемофилия
приближала, как только могла.
Хоть за это должна была льгота
хоть какая тебя найти,
когда шли к тебе с черного хода,
сапогами гремя по пути.
Все царевичи пополуночи
по Парижу, все по полям
Елисейским — гордые юноши.
Кровь! Притом с молоком пополам.
Кровь с одной лишь кровью мешая,
жарким, шумным дыханьем дыша,
Революция — ты Большая.
Ты для маленьких — нехороша.
Хоть за это, хоть за это,
если не перемена в судьбе,
от какого-нибудь поэта
полагался стишок тебе.
Бережет ли бог береженого?
Погляжу-ка я на пораженного,
словно громом, нежданной бедой.
Он берегся — не уберегся.
Он стерегся — не устерегся,
а еще такой молодой.
Ежедневно нас учит история,
что не так уж верна теория
осторожности. Нет, не верна.
Потому что порою бывает:
выживают, уцелевают
даже прущие против рожна.
А теория случая — та,
что не хочет считать ни черта
и компьютер считает хламом,
вдруг прокрадывается
и оправдывается
в чем-то самом важном и главном.
А в теории маятника,
утверждающей, что пока
сверху ты, завтра я буду сверху,
тоже есть живая душа,
и она не спеша,
но успешно проходит проверку.
Нет, судьба не Дом быта. Давать
вам гарантии жизни фартовой
не желает. Не хочет фантомы
и иллюзии вам создавать.
Нет, судьба вам не автомат,
что дает за монетку — газетку.
А предчувствия, если томят,
могут сбыться. Бывает нередко.