Сарьян — в хрестоматии нашего глаза.
Он ясен для младшего школьного класса
и прост, словно воздух, которым дышу.
И больше я про него не пишу.
Сарьян — это выигранное сражение.
А слово — искусственное орошение
пустынь и полупустынь — песков.
Поэтому я приглашу Коджояна:
восстань из могилы!
Ты умер так рано!
Полотна развесь!
Покажись нам, Акоп!
Пусть медленные заведут разговоры
тобою нагроможденные горы.
Пускай нам окажут почет и доверье
тобою взращенные легкие звери.
Пусть птицы твои защебечут над нами,
обсудят, осудят мой каждый изъян
и с нами поделятся птичьими снами.
Какими — ты знаешь,
Акоп Коджоян!
И ежели ныне не встретишь оленя
и лани,
исполненной сладостной лени,
в горах и долинах армянской земли, —
они на холсты Коджояна ушли.
Я, сызмальства,
с Харькова,
с детства
узнавший
армянский рассудок, порядок и чин,
настаиваю,
чтоб на выставках наших
просторные стенки
Акоп получил.
О милый цветок каменистой земли
роскошествуй! Душу мою весели!
Ответственные повествования
словесность составили нашу,
случайные импровизации
в России не процвели.
Ни смутные волхвования,
ни сюрреализма каша
нашей цивилизации
впрок никогда не шли.
Российские модернисты
были ясны и толковы,
писали не водянисто
и здравого смысла оковы, —
пусть злобствуя и чертыхаясь,
но накрепко пригвоздя, —
они наложили на хаос,
порядок в нем наведя!
Как критики ни грызутся,
но в формуле нет изъятий:
отечественные безумцы
были здравых понятий.
Когда откажутся от колеса,
когда его ходулями заменят,
а десятичная система счета
помрет, а синхрофазотроны
пойдут на переплавку —
Пушкина
все будут знать по имени и отчеству.
Я выбрал самую надежную профессию:
в ней все плохое
устаревает сразу, в чертежах,
а все хорошее
в двадцатом веке
не хуже, чем в двадцатом веке
до нашей эры.
Когда откажутся от рук и глаз,
от смелости и от любви,
тогда откажутся от нас —
от Пушкина.
У кавкорпуса в дальнем рейде —
ни тылов, ни перспектив.
Режьте их, стригите, брейте —
так приказывает командир.
Вот он рвется, кавалерийский
корпус —
сабель тысячи три.
Все на удали, все на риске,
на безумстве, на «черт побери!».
Вот он режет штаб дивизии
и захватывает провизию.
Вот районный город берет
и опять, по снегам, вперед!
Край передний, им разорванный,
много дней как сомкнулся за ним.
Корпусные особые органы
жгут архивы, пускают дым.
Что-то ухает, бухает глухо —
добивают выстрелом в ухо
самых лучших, любимых коней:
так верней.
Корпус, в снег утюгом вошедший,
застревает, как пуля в стене.
Он гудит заблудившимся шершнем,
обивающим крылья в окне.
Иссякает боепитание.
Ежедневное вычитание
молча делают писаря.
Корпус, словно прибой, убывает.
Убивают его, добивают,
но недаром, не так, не зазря.
Он уже свое дело сделал.
Песню он уже заслужил.
Красной пулей в теле белом
он дорогу себе проложил.