На земле и на голых досках,
на снегу засыпал — хоть бы хны!
Даже видел цветные сны!
Но теперь мне нужны удобства.
Но теперь мне нужен комфорт!
Я хочу, чтоб отдельной квартиры
мне на целую жизнь хватило,
потому что я — старый черт.
Вот когда я был молодой —
что поесть, где поспать — все едино.
А теперь не считаю седины,
потому что весь я — седой.
Я уже отыграл свою роль.
Я домой иду со спектакля
и поэтому, что ли, не так ли,
ощущаю холод и боль.
Прежде не ощущал никогда
и впервые теперь ощущаю
и поэтому защищаю,
плоть свою
от тебя, беда.
Скоро высох, как дождь на асфальте.
Быстро выдохся — как пожилой.
Вы его не колите, не жальте.
Ты его прости, пожалей.
Применился, перековался,
опочил на птичьих правах
и притерся к тем, с кем сражался,
притерпелся к ним и привык.
И досрочная старость — не крови
и не сердца. Старость души.
Серебрить не успевшая брови,
серебрила его падежи,
сединой награждала ритмы
и тупила его слова,
прежде — резкие, словно бритва,
ныне — вислые, как рукава.
Словно чашку, его раскокали,
разбазарили зазря.
Язык его — как у колокола
запечатанного монастыря.
Последнюю в жизни шубу строит пенсионер:
сукно должно проноситься лет восемь — десять,
не более,
но в том, что она последняя, вовсе нету боли:
устал в нем каждый мускул, обиделся каждый нерв.
Зазря, за так, задаром пенсию не дают.
Решенные им задачи, его большие удачи
заслуживают, конечно, клубники, розария, дачи,
сверчков за русскою печью, горланящих про уют.
Вот он ходит по горницам, в каждой тушит свет.
Вот экономит энергию, ту, что еще осталась.
Часто его бессонница лично встречает рассвет,
словно чужую юность встречает личная старость.
Вот он перечитывает роман «Война и мир».
Сорок лет собирался, нынче выбралось время
и вспомянуть про войны, и поглядеть на мир,
донашивать это сладостное, томительное бремя.
Носи свою шубу долго, радуйся, думай, живи,
воспитывай клубнику, внучатам читай Крылова,
выписывай все журналы и добирай из любви
все то, что недополучено, и
это доброе слово.
Почти столетний Розанов
Иван Никанорыч
сказал мне: — Будет поздно
зайти через неделю.
Я жду вас только завтра,
не позже послезавтра.
Ну что вам стоит, собственно,
зашли бы, посидели.
Ивану Никанорычу
в тот вечер оставалось
пять-шесть деньков, не более.
Он это разумел.
И тихим голосочком
он зазывал настойчиво
и долгую беседу
мне обещал взамен.
Что в целодневном хлопоте
пропустите, прохлопаете,
что вы просуетите
в обычной суетне, —
ни шепотом, ни ропотом
восстановить не пробуйте.
Через неделю: умер —
вдруг позвонили мне
Хвалил бы меня Розанов?
Хулил бы меня Розанов?
А может, он бы попросту
чайком поил меня?
И были мне рассказывал,
и книги мне раскладывал,
по полутемной комнате
тихонько семеня?