«Мои старые юные фотографии…»

Мои старые юные фотографии,
где я выцвел от времени, но все же цветущ,
и короткие автобиографии
в две-три строчки без нависающих туч.
Мое первое личное дело. Школьное —
то, что школьной тетрадки не толще,
еще неотягощенное, вольное,
коротенькое, тощее.
В общем, был ли какой надо мною контроль,
я об этом не знал ни шиша.
И я вел свою роль, как веселый король
опереточный! Общества то есть душа.
И все это надежно запечатлено
на старинной, на юной, на блеклой, на свежей
фотографии. Все, что мне было дано,
и каких там собак на меня же не вешай,
вот он — я. Вот погоны мои полевые.
Золотые, серебряные ордена.
Заявляйте, родимые, словно живые,
где я был и впоследствии и впервые
и за что кавалерия эта дана!
Кавалерия эта за инфантерию,
как пехоту честили в офицерском кругу,
и за третью, за гитлеровскую империю,
о разгроме которой напомнить могу.

«Юность — аванс. Дается всем…»

Юность —  аванс. Дается всем
лет на восемь или на семь,
лет на девять или на десять.
Как его тратить, следует взвесить.
Как же его базарить, транжирить,
как же его пускать в распыл?
Я бы хотел хоть год зажилить,
спрятал бы, на полжизни забыл.
А полжизни спустя, под старость
вынул бы этот зажатый год.
Мне бы, конечно, показалось
это — лучше всяких льгот.
Вы — представьте! Все мои сверстники,
однокашники, ровесники
постарели — до одного.
Все скрипят. А я — ничего!
А я — в армейскую форму влито́й,
а я — в сапоги солдатские вбитый,
весь — до последней запятой —
живой. Хоть раненый, но не убитый.
А я — офицер Великой Отечественной
войны. Накануне победного дня,
и ветер мая, теплый, величественный,
вежливо обдувает меня.

«Покуда над стихами плачут…»

Владиславу Броневскому в последний день его рождения были подарены эти стихи

Покуда над стихами плачут,
пока в газетах их порочат,
пока их в дальний ящик прячут,
покуда в лагеря их прочат,—
до той поры не оскудело,
не отзвенело наше дело.
Оно, как Польша, не згинело,
хоть выдержало три раздела.
Для тех, кто до сравнений лаком,
я точности не знаю большей,
чем русский стих сравнить с поляком,
поэзию родную — с Польшей.
Еще вчера она бежала,
заламывая руки в страхе,
еще вчера она лежала
почти что на десятой плахе.
И вот она романы крутит
и наглым хохотом хохочет.
А то, что было,
то, что будет,—
про это знать она не хочет.

«Июнь был зноен. Январь был зябок…»

Июнь был зноен. Январь был зябок.
Бетон был прочен. Песок был зыбок.
Порядок был. Большой порядок.
С утра вставали на работу.
Потом «Веселые ребята»
в кино смотрели. Был порядок.
Он был в породах и парадах,
и в органах, и в аппаратах,
в пародиях — и то порядок.
Над кем не надо — не смеялись,
кого положено — боялись.
Порядок был — большой порядок.
Порядок поротых и гнутых,
в часах, секундах и минутах,
в годах — везде большой порядок.
Он длился б век и вечность длился,
но некий человек свалился,
и весь порядок — развалился.

ПАЯЦ

Не боялся, а страшился
Этого паяца:
Никогда бы не решился
Попросту: бояться.
А паяц был низкорослый,
Рябоватый, рыжий,
Страха нашего коростой,
Как броней, укрытый.
А паяц был устрашенный:
Чтобы не прогнали,—
До бровей запорошенный
Страхом перед нами.
Громко жил и тихо помер.
Да, в своей постели.
Я храню газетный номер
С датой той потери.
Эх, сума-тюрьма, побудка.
Авоськи-котомки.
Это все, конечно, в шутку
Перечтут потомки.

РАЗГОВОР

— Выпускают, всех выпускают,
распускают все лагеря,
а товарища Сталина хают,
обижают его зазря.
Между тем товарищ Сталин
обручом был — не палачом,
обручом, что к бочке приставлен,
и не кем-нибудь — Ильичем.
— Нет, Ильич его опасался,
перед смертью он отписал,
чтобы Сталин ушел с должности,
потому что он кнут и бич.
— Дошлый был он.
— Этой дошлости
опасался, должно быть, Ильич.

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: