«Был во многих сражениях и во многих странах. Писал листовки для войск противника, доклады о политическом положении в Болгарии, Югославии, Венгрии, Австрии, Румынии для командования, написал даже две книги для служебного пользования о Югославии и о Юго-Западной Венгрии. Писал текст первой шифровки „Политическое положение в Белграде“ (20 октября 1944 года). Многократно переходил линию фронта и переводил через нее немцев-антифашистов, предъявлял ультиматумы (в том числе в Белграде и в районе Граца) — вел обычную жизнь политработника. В конце войны участвовал в формировании властей и демократических партий в Венгрии и Австрии. Формировал первое провинциальное правительство в Штирии (Южная Австрия)».
По причине исторической и политической осведомленности гвардии майора Слуцкого в послевоенной обстановке освобожденных стран командование армии до августа 1946 года сопротивлялось его демобилизации и согласилось на нее лишь тогда, когда у него начались дичайшие и нескончаемые головные боли (возможно, результат незалеченной контузии). Он был комиссован и признан инвалидом II группы Великой Отечественной войны. И вернулся в Москву.
«Эти годы, послевоенные, вспоминаются серой, нерасчлененной массой. Точнее, двумя комками. 1946–1948, когда я лежал в госпиталях или дома на диване, и 1948–1953, когда я постепенно оживал. Сначала я был инвалидом Отечественной войны. Потом был непечатающимся поэтом. Очень разные положения. Рубеж: осень 1948 года, когда путем полного напряжения я за месяц сочинил четыре стихотворных строки, рифмованных».
В госпиталях он перенес две трепанации черепа — головные боли удалось утишить, но не устранить, так они и сопровождали Слуцкого всю жизнь. А вот к определению «непечатающийся поэт» нужен кое-какой комментарий. Итогом предвоенных и военных размышлений Слуцкого о судьбе страны, народа, власти, революции было то, что они вместе с Самойловым дали друг другу обещание даже не пытаться публиковать написанное до смерти Сталина. А то, как Слуцкий выходил из болезни и возвращался к поэзии, изложено в его стихотворении «Как я снова начал писать стихи».
Жил Слуцкий в Москве, снимая то углы, то комнаты. Зарабатывал на жизнь в Радиокомитете, составляя композиции на политические и литературные темы, изредка изготовляя тексты для песен, если та или другая композиция нуждалась в песнях. В 1951 или в 1952 году Л. Озеров и Д. Самойлов привлекли Слуцкого к переводческому делу.
Через полгода после смерти Сталина, в августе 1953 года в «Литературной газете» было напечатано стихотворение Слуцкого «Памятник». Оно было замечено, как и другие публикации его стихов, с трудом, с потерями, но пробивающиеся в «Новый мир», «Октябрь», «Знамя», «Пионер», первый «День поэзии», альманах «Литературная Москва», «Комсомольскую правду». Вокруг этих публикаций сразу же забурлило. Основная и очень влиятельная часть критики приняла их в штыки (так, например, опубликованные в «Комсомолке» в 1956 году стихотворения «Последнею усталостью устав…» и «Вот вам село обыкновенное…» вызвали такой критический рев, такие обвинения в антигероизме, антипатриотизме и т. п., что газета, прославившаяся в те годы широкой и безоглядной пропагандой новой поэзии, стихов Слуцкого в последующие четыре года печатать не решалась), читатели и наиболее авторитетные старшие поэты — доброжелательно и даже восторженно (на одном из обсуждений стихов Слуцкого в Доме литераторов Михаил Светлов произнес запомнившуюся многим фразу: «Надеюсь, всем присутствующим ясно, что пришел поэт лучше нас»).
Широкого читателя поэзии Слуцкого помогла также обрести и статья И. Г. Эренбурга «О стихах Бориса Слуцкого», опубликованная в «Литературной газете» летом 1956 года с высокими (иным казалось, неоправданно завышенными) оценками этих стихов, прозвучавшими тогда, когда и стихотворений-то этих было напечатано в периодике немногим более трех десятков (между прочим, значение эренбурговской статьи состояло еще и в том, что автор процитировал в ней многие строки из стихотворений еще неизвестных — иные из них таковыми остались в течение 30-ти последующих лет).
Так что, когда через полгода после этого, в январе 1957 года, на приемной комиссии обсуждалось дело Слуцкого и рекомендации П. Г. Антокольского, Н. Н. Асеева, С. П. Щипачева, как совершенно справедливое, прозвучало резюме рецензии поэта Павла Железнова на произведения абитуриента: «Говорят, что, не войдя еще в Союз писателей, он уже вошел в литературу». Прием происходил тяжело, в два захода, на комиссии звучали голоса, требовавшие подождать до выхода первой книги, разобраться с политическим лицом Слуцкого (по Москве уже начали ходить его стихотворения «Бог» и «Хозяин», и перевранные строчки из них приводил в своем выступлении один из ретивых противников приема Слуцкого в Союз). Тем не менее Слуцкий был принят.
А в конце 1957 года вышла в свет его первая книга «Память».
Творческие поиски и мировоззренческие искания Бориса Слуцкого всегда шли рука об руку. Но как бы ни менялась его строка, а она менялась, хотя многие читатели и критики до сих пор пребывают в уверенности, что стих Слуцкого всегда ровен и неизменен, какой бы саморевизии ни подвергалось его мировосприятие, взгляды на жизнь и на историю, были в его творческом облике некие черты, которые он пронес от ученического стихописания конца 30-х годов до последних строк, написанных в мае 1977 года. Они были зорко увидены и отмечены Ильей Эренбургом, который писал: «Что меня привлекает в стихах Слуцкого? Органичность, жизненность, связь с мыслями и чувствами народа. Он знает словарь, интонации своих современников. Он умеет осознать то, что другие смутно предчувствуют. Он сложен и в то же время прост, непосредственен…» И еще: «Конечно, стих Слуцкого помечен нашим временем, — после Блока, после Маяковского, — но если бы меня спросили, чью музу вспоминаешь, читая стихи Слуцкого, я бы не колеблясь ответил — музу Некрасова. Я не хочу, конечно, сравнивать молодого поэта с одним из самых замечательных поэтов России. Да и внешне нет никакого сходства. Но после стихов Блока я, кажется, редко встречал столь отчетливое продолжение гражданской поэзии Некрасова».
Думаю, значение статьи И. Г. Эренбурга в творческой биографии Слуцкого оказалось куда больше привлечения внимания читателей к творчеству поэта, она, скорее всего, и самому поэту, бывшему, несмотря на солидный творческий стаж, еще в начале пути, показала какие-то важные ориентиры, определила, как теперь говорят, приоритеты, помогла вернее и быстрее выбрать нужные направления. Нет спора — поэт, как и всякий организм, развивается по своим законам, и никакой критик не в состоянии тут что-либо переиначить. Но как и всякий организм, он чутко реагирует на условия и обстоятельства, они либо замедляют, либо ускоряют это развитие. Эренбурговская статья была подкормкой, удобрением, ускоряющим рост, укрепляющим корневую систему поэта, поддержкой, повышающей уверенность в себе и в избранной участи.
А поддержка была необходима даже при том твердом характере и той крепкой воле, которая отличала Слуцкого: ведь жестокая, а то и заушательская критика, которой он подвергался, совмещалась и с верными конкретными замечаниями, и важно было не смешать одно с другим. К счастью, Слуцкому в основном удавалось отделять злаки от плевел.
Больше того, полагаю, что не без некоторого влияния щедрого отклика Эренбурга Слуцкий вскоре рискнул отойти от военной темы, которая в основном определяла содержание двух его первых книг и принесла ему читательское признание. Рискнул, вопреки народной пословице, поискать добра от добра.
На самом деле рисковыми были оба пути: и тот, с которого он сошел, и тот, на который он встал. Первый означал самоповторы, эксплуатацию уже найденного стиля и жанра («Скоростных баллад лихой набор!.. В каждой тридцать строчек про войну, про ранения и про бои. Средства выражения — мои») и рано или поздно должен был привести к оскудению разрабатываемой жилы, к размыванию черт творческого лица, к иссяканию таланта. Примеров подобного поведения, а вернее, беспутства, было полным-полно вокруг и около — и среди старших коллег, и даже среди сверстников, начавших печататься раньше. Но он был спокойным и в общем-то беспечальным, этот путь: в конце концов недружественная часть критики и читателей привыкла бы к его прозаизмам, к его резкой и жесткой правде о войне, к его подчеркнутому драматизму, — а до оскудения всего этого могло быть еще и далеко.