Гробовое молчание. Даже от соседних столов тянутся любопытные. Никто не привык видеть в таверне молчащих солдат. Что могло приключиться?
Лучиано встает, упираясь обеими руками в стол. Как по сигналу, тяжело поднимаются все остальные. Я пытаюсь схватить друга за плечи, увести, но понимаю, что это бессмысленно. Он должен играть.
Лучиано на сей раз даже не трясет чашей, просто складывает туда кости и переворачивает
Три креста.
Падает кувшин со стола раскалывая тишину. Лучиано приходит в бешенство. Он хищно хватает кости, швыряет их в чашу, шлепает ее на стол.
Я не смотрю туда, ибо знаю, что там, на столе.
Удивление в глазах солдат сменяется ненавистью, потом страхом. Они молча отступают, кое-кто тянется к ножу. Круг возле нас размыкается.
Лучиано мертвенно бледен. Он поднимает чашу над головой и изо всех сил грохает о земляной пол. Но она не разбивается. Глухо зазвенев, она закатывается куда-то под лавки. Лучиано тянется к костям, руки у него дрожат, а проклятые кости, будто живые, ползут и пропадают под столом. Свет сальных свеч отражается на серебряных рукоятях кинжалов.
Лучиано поворачивается и идет. Круг разрывается, мы спешим к выходу. Я двигаюсь как заведенный механизм, без единой мысли в голове. Только бы скорее выбраться отсюда, очутиться на улице, больше пожалуй, ничего.
И тогда я замечаю одного из солдат. Он стоит немного в стороне и глядит на меня без страха, но и без сочувствия - так, именно так взирал на меня Сибелиус. Такое же иссушенное лицо, без морщин, без примет возраста, такие же глубокие, пронизывающие глаза. Почему я не видел этого солдата раньше?
Но времени на раздумья нет, надо убираться восвояси. Такое ощущение, будто вот-вот всадят нож в спину. Наконец мы на выходе. Я слышу, как позади в гнетущей тишине кто-то глухо говорит:
- Его рукою водит сам дьявол! Сам дьявол!
Мы сидим с пастором Фромом и беседуем на возвышенную тему - о спасении души. Кротко, спокойно беседуем, как и подобает двум знатокам человеческих душ. Вино у пастора превосходное, полуденное солнце пробивается сквозь занавески и плетет свои кружева на мозаике пола. Пастор смотрит на меня голубыми глазками, улыбается.
Нам обоим доподлинно известен предмет столь кроткой и спокойной беседы. Речь идет не о спасении души, а о продаже, притом души вполне конкретной - Маргариты Реалдо.
Пастор Фром не удивился, когда я вытащил шитый золотом кошелек и положил на стол. Он как будто ожидал этого. Только слегка вслушался в звон. Да, в кошельке золото, святой отец.
- Я несказанно счастлив, уважаемый отче, что чужестранец, каковым являюсь я, ваш покорный слуга, может вкушать плоды гостеприимства в вашем городе, не находя слов выразить свою признательность…
И так далее. Да примет святой отец сей скромный дар. Да употребит его, как сочтет лучше - облагодетельствует нищих, тех, у кого нет крыши над головой, тех, кто голоден и бос.
Солнце плетет свои кружева по мозаике, я же плету кружево словес. Пастор Фром держится достойно и улыбается. Он принимает дар. Моя доброта не останется незамеченной. Есть только Один, кто видит все и все знает. Все, что дано для спасения души, дано Ему.
Кошелек покоится на столе. Стало быть, надо дать еще. Не прерывая беседы, запускаю руку в карман и достаю еще один кошелек - точно такой же. Кладу и его на стол, продолжая нестись по волнам красноречия. Никогда я не говорил столь красиво и возвышенно. Пусть добрые люди проявляют заботу о больных, пусть они молятся о спасении души моей и славят Его, единственного и милосердного. Ни о чем другом я, грешный, и не помышляю.
А вообще-то я помышляю о том, во что обойдется Маргарита Реалдо. Довольно дорого, ежели судить по ходу кроткой и спокойной беседы. Неужто пастор снова начнет развивать тезис о Нем, всевидящем и всезнающем? Тогда придется ударить его по рукам.
Но и пастор Фром, кажется, прикидывает, не слишком ли он увлекся рассуждениями о спасении души, а прикинув, встает, берет кошельки и крестится. Я крещусь тоже. Мы абсолютно единодушны.
Потом он садится, мигает своими глазками и говорит:
- Э, сынок, я всего лишь старый и больной человек. Но чем может помочь старый и больной человек тебе, постигшему все науки?
Никаких особенных благ мне не нужно. Нужно лишь, его снисхождение к нам, грешным, ибо кому мы можем быть судьями здесь, на этом свете?
Он полностью одобряет мой тезис о неподсудности и снисхождении. Сидит, кротко кивает головой.
Ах, как было бы славно, чтобы достопочтенный пастор сидел бы вот так и размышлял о спасении души не обращая внимания на то, сколько времени задержится Маргарита Реалдо в исповедальне. А об остальном позаботимся мы с Лучиано - в церкви святой Анны несколько выходов. Маргарита исповедуется каждую пятницу…
Пастор Фром задумывается. Скорее всего прикидывает на незримых весах вес моих кошелей и тяжесть грехов - будущих грехов вдовы. Думает он долго, несколько раз пригубляя бокал, пока наконец не принимает решение;
- Я, сынок, человек старый, больной. Глаза мои видят неважно, да и со слухом все хуже и хуже. Но в одном я согласен с тобой, вельми ученый муж. Надлежит прощать кающихся!
Все, что сказало о слабеющем зрении и неважном слухе, - ясно. Мы, кажется, столковались, А дальше? Пастор улыбается, в его глазах лукавые чертики.
- Сынок, - говорит он, - золото твое употребится на помощь нищим. Мне оно не нужно. Зачем мне золото, рассуди? Все мы грешны, и да пусть нас судит Тот, кто единственный имеет право судить. Мы же в смирении своем да накормим голодного, да оденем раздетого!
Его рассуждения мне представляются не лишенными смысла. Я начинаю понимать, что он довольно умен, умнее, нежели я предполагал. С ним или без него - Лучиано наделает глупостей. И Маргарита не оттолкнет его. Пусть грешная любовь заплатит свои долги людям, беднякам, что едят просяной хлеб и облачены в пеньковые рубашки. А господь знает свое дело. Впрочем, я с удовольствием замечаю: не исключено, что пастор верит в бога столько же, сколько и я.
Пьем вино, молчим.
- Сынок, - начинает снова пастор, - что-то в последнее время не видно твоего друга в божьей обители.