— Родился ты, как видно, Шамрай, под счастливой звездой, — снова с остервенением потирая усы, сказал Грунько. — Вот прочитал я твою биографию. Уже в который раз. И честно скажу, удивляюсь: сидишь ты передо мной здоровый, сильный, молодой ещё. Всё у тебя хорошо, и будущее твоё мне видится в розовых красках.
Секретарь говорил о сталеваре будто о третьем лице, не присутствующем здесь, в его кабинете, но хорошо известном им обоим. И непонятно было: доволен он, Грунько, тем, что Шамрай вышел целым и невредимым из всех переделок, уготованных ему судьбой, или, наоборот, сожалеет.
— Нельзя сказать, чтобы я сам в то далёкое время что-нибудь просмотрел или мог бы себя упрекнуть в мягкотелости, беспринципности, — тем же ровным и спокойным тоном продолжал секретарь, — правда, человеком тогда я был маленьким, большой власти не имел… Ну и биографийка у тебя, — неожиданно весело и как-то открыто, добродушно засмеялся секретарь, — просто хоть кино крути или пиши роман.
— А ты попробуй, — сухо проговорил Шамрай, и Грунько снова насторожился.
— Выйду на пенсию — попробую. А пока речь пойдёт о другом. Сейчас ты пойдёшь в отдел кадров, возьмёшь анкеты, заполнишь их аккуратненько. Времени в обрез.
— Какие анкеты?
— Через три дня поедешь во Францию, на. открытие памятника советским героям французского Сопротивления товарищам Скорику и Колосову. В город Терран. Ты их хорошо знал?
— Знал, — тихо ответил Шамрай. — Хорошо знал.
— И знакомых французов у тебя много?
— Да, много, — подтвердил сталевар.
— Ну вот видишь, как всё хорошо оборачивается. Я же говорю, что ты в сорочке родился. На открытие памятника поедет целая делегация, в том числе и ты. Снова увидишь всех своих знакомых и расскажешь им о наших достижениях в строительстве коммунизма.
— Они знают.
— А когда услышат от тебя, крепче поверят. Самое надежное — это рассказ очевидца, которому веришь. И ты хорошенько подготовься. Цифровой материал тебе подберут. Я скажу.
— Нет, пожалуй, не надо.
— Ну смотри, тебе виднее. Смехота! — откровенно удивляясь, проговорил секретарь. — Разве двадцать лет назад я думал, что настанет такая минута в моей жизни, когда я сам тебя с полным доверием буду посылать за границу. Уму непостижимо!
— Ты хотя бы не говорил об этом! — обиделся Шамрай.
— Нет, браток, говорить об этом надо и не столько другим людям, сколько самому себе. Здорово изменился мир, и если хочешь быть руководителем, то эти слова необходимо в первую очередь сказать самому себе и сделать из этого все выводы. А я хочу быть не просто руководителем, а настоящим. Таким, чтобы меня на партконференции при тайном голосовании выбрали бы единогласно, по крайней мере абсолютным большинством — девяноста девятью процентами. Выходит, что я должен в первую очередь разобраться во всех сложных жизненных явлениях. И понять их. И сделать выводы.
Грунько говорил, и Шамрай слушал его, не совсем хорошо понимая, почему всё-таки таким красноречивым стал секретарь. Какие сомнения терзают его душу?
— Много ты в этом «деле» накатал, — вдруг проговорил Грунько, похлопывая своей большой ладонью папку. — Мог бы и не так подробно всё описывать…
— Нет, не мог.
— И никогда не боялся?
— Боялся, сам знаешь! Но когда что-то утаишь, тогда жить вообще невозможно.
— Что верно, то верно. Смелый ты человек, Шамрай.
— Об этом не мне судить.
— И это правильна. Скажу тебе честно, многовато всё же сомнений у меня на душе. К примеру, как можно было человеку с кандалами на руках убежать из гестапо? Ты сам мог бы поверить этому?
— Д ты не посылай меня. И делу конец.
— Нет, браток, нельзя тебя не посылать. Ты же там герой Сопротивления, овеянный славой, песнями и легендами. Вот как они о тебе пишут. И нужно, чтобы ты был на открытии памятника нашим товарищам и слово, настоящее слово советского гражданина сказал бы. Видишь, нашёлся человек в Москве, который о тебе подумал. Теперь так: иди в отдел кадров, а потом в ателье и справляй себе новый костюм. Не чёрный, потому как не на похороны едешь, но всё же солидного тёмного цвета.
— У меня есть.
— Не годится. Надо, чтобы был новый. Я позвоню в ателье — за три дня сошьют.
— Есть у меня костюм. И не один,
— Пусть будет свежий. Ясно?
— Ясно, конечно.
— Вот если бы мне было ясно, как тебе, — Грунько растерянно улыбнулся. — Послушай, может, у тебя есть родственники в Москве или в Киеве?
— Нет, нету. Ты же знаешь, что я здешний, суходольский.
— Тогда, выходит, я ничего не понимаю, а понять хочу страшно, — Грунько развёл руками. — Напрасно, конечно, я говорю тебе всё это так открыто. Наверняка нужно было бы промолчать или прикинуться, что мне, мол, давно всё известно и ясно, но опротивела мне эта поза. Прошу тебя: скажи мне откровенно, по-товарищески, кто тебя в центре поддерживает? Кто тебе ордена давал, кто за границу сейчас посылает, кто опекает тебя?
— А может, это просто потому, что я честно воевал и друзья меня не забывают?
— Кто твои друзья? Французы?
— И французы и наши.
— Конечно, возможно и так. Только всё же странно это как-то. Знаешь, чем сложно и необычно наше время? Невозможностью остановиться навсегда на каком-то одном понятии или утверждении. Раньше всё было ясно — этот враг, этот друг…
— Мне и сейчас ясно, где друг, а где враг.
— Вот ты какой! Нет, это не всегда ясно.
— А вот мне ясно, — твёрдо сказал Шамрай.
— И обо мне ты, конечно, думаешь, что я тебе недруг?
— Нет, этого я не думаю,
— Правда?
— Правда. А для тебя это так важно?
— Ты же знаешь, важно, — секретарь невесело усмехнулся. — В нашей жизни всё имеет значение. Всё. Иначе снова могут возникнуть ошибки, а избежать их очень хотелось бы. Потому и важно каждое слово. Даже твоё,
— Даже моё, — подчеркнул Шамрай.
— Извини, пожалуйста. Я не хотел тебя обидеть, но всё, что с тобой произошло, никак не укладывается в обычные рамки…
— Это верно.
— Ну хорошо, пока всё. Иди в отдел кадров, готовь документы и знай, что в парткоме ты имеешь друга, который не побоялся взять на себя всю ответственность за твою поездку.
Огромная рука ладонью вверх снова протянулась к Шамраю. И неожиданно для самого себя сталевар весело и охотно ударил по ней своей ладонью так, как бьют по рукам, договариваясь о чём-то надёжно и прочно. Оки засмеялись почти беспричинно, ещё сами не понимая, почему вдруг выплеснулся этот смех.
— Спасибо, — сказал Шамрай. — И не беспокойся, всё будет хорошо.
— Я знаю, — уверенно ответил Грунько. — Всё будет хорошо.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Роман Шамрай вышел из приземистого здания, где помещался партком, на мгновение остановился на пороге, словно раздумывая, не вернуться ли, потом с силой закрыл за собой дверь. Отошёл на несколько шагов и снова встал. Перед глазами расстилалась панорама Днепра, только почему-то теперь красота его стала какой-то приглушённой, отодвинулась на второй план. А вперёд уверенно и властно вышло одноединственное слово, одно имя, всё вытеснило, затопило, не оставляя места ни для каких других воспоминаний.
— Жаклин!
Произнёс он вслух и удивлённо оглянулся: может, это имя назвал кто-то другой? Так странно и неожиданно оно прозвучало! Долгое время, больше чем двадцать лет, он неотступно думал о Жаклин, но никогда не позволял себе вслух позвать её. Значит, он увидит Жаклин…
От одной этой мысли дрогнули колени. Его качнуло в сторону, и, чтобы удержать равновесие, он опёрся рукой о шершавую стену дома. Со стороны могло, пожалуй, показаться, что он пьяный, но разве сейчас это имело для него какое-то значение!
— Жаклин!
Теперь её имя прозвучало, как радость и надежда, такое светлое и огромное, что днепровский простор со всею его красотой сдал без боя свои позиции и отступил, стушевавшись.
— Жаклин!
Ноги всё ещё плохо слушались, и Шамрай осторожно, как раненый, который через силу упорно брёл к медсанбату, дошёл до скамейки, что стояла над самым днепровским обрывом. В это тёплое августовское предвечерье на бульварчике, зеленевшем меж заводом и крутым склоном Днепра, прогуливалось немало народа, но Шам-раю казалось, что на свете существуют только он да ещё Жаклин, где-то там, далеко-далеко от него.