— Бери:
Могилянский припал к окулярам. Шамрай хорошо знал, что тот смотрит только в одну точку — на лицо убитого немца.
— Товарищ лейтенант, — послышался тихий и страшный в своей спокойной рассудительности голос бойца, — это же выходит, что я убивал людей. Вы понимаете, мы с вами убивали людей…
— Не людей, а фашистов. В этом есть некоторая разница.
— Но ведь они тоже люди…
— Нет. Они не люди, они — фашисты. И если ты его не убьёшь, он придёт и, не раздумывая долго, убьёт тебя с твоими распрекрасными мыслями.
— И всё-таки это страшно — убивать.
— Значит, ему можно безнаказанно убивать беззащитных людей?
— Нет, просто я думаю, что это противоестественно — война.
— Да, хорошего мало, — ответил. Шамрай, и тревожное молчание заполнило землянку.
Из щели в потолке, пробитой осколком снаряда, тонкой золотой струйкой сыпался песок. Точно так, как в старинных песочных часах. Вот струйка стала тоньше, ещё тоньше, сейчас, кажется, высыплется весь песок и тогда, пожалуй, наступит конец. Сколько его там осталось, этого песка, никто не знает. И это, пожалуй, лучше, чем знать, потому что жить, зная минуту своей смерти, просто невозможно.
Солнце уже садилось. Прохладные тени протянулись на поле. Тонко зазвенели комары. Могилянскому этот звон показался трагически печальным. Что с ним происходит? Ведь это самые обыкновенные комары. Довоенные мирные комары.
— Сегодня, скорей всего, атаки больше не будет, — с надеждой в голосе сказал он.
— Да, — согласился лейтенант, — пожалуй, не будет. В этом месте. В другом попробуют…
Они слышали далёкий гром канонады где-то слева от дороги, а потом и позади них, но увидеть всю извилистую, во многих местах уже прорванную и снова восстановленную линию фронта не могли. Однако им казалось, что атаки немцев отбили всюду так же, как это сделали они. Потом из глубоких тылов подтянут резервы… И победа будет за нами. Эти слова совсем недавно сказал Сталин. Да, победа будет за нами, это правда, и очевидное тому доказательство вон тот молодой немецкий солдат, который лежит сейчас среди поля, неловко подвернув руку, в то время как они, Шамрай и Могилянский, живые и здоровые, сидят в дзоте и готовы к бою.
Послышались шаги. Слева от дзота кто-то осторожно шёл по песку.
Шамрай с наганом в руке выскочил из дзота в траншею.
— Стой, кто идёт?
— Свои, товарищ Шамрай.
Политрук роты Грунько, коренастый, грузный человек, спрыгнул в траншею. Поздоровался. Пётр Могилянский вытянулся рядом с Шамраем.
— Ну, как вы здесь? — спросил политрук.
— Всё в порядке.
— Отлично воевали. За точное выполнение приказа командование объявляет вам благодарность.
— Служим Советскому Союзу.
— А теперь послушайте меня, товарищ Шамрай. Вам, товарищ боец, можно отойти к пулемёту.
Он подождал немного, пока Могилянский исчез в чёрном провале входа в дзот, потом широким движением обнял Шамрая за плечи, похлопал по спине, чуть помолчал, подыскивая нужные слова, сказал:
— Обстановка, браток, усложнилась. Противник сконцентрировал огромные силы возле Голосеевского леса и, вероятно, завтра начнёт прорыв.
— Возле Голосеевского леса?
— Да, бои уже идут на окраине Киева. Но именно там-то и необходимо остановить фашистов. Командование стягивает туда артиллерию и танки. Артдивизион с ваших боевых порядков ночью перейдёт на другие огневые позиции. Правда, по данным разведки, немцы перебрасывают туда же свои танковые батальоны. На вашем участке танковых атак, очевидно, больше не будет.
Грунько помолчал, давая лейтенанту возможность понять масштабы боёв и всю трагичность сложившейся обстановки.
— С нашей линии обороны командование снимает большую часть огневых средств, оставляя лишь заслоны на дорогах. Вам, лейтенант, приказано оставаться здесь и удерживать шоссе до двадцати одного часа завтрашнего дня. После чего отойти в район Беличей.
— Рядом со мной будет кто-нибудь?
— Заслоны остаются на всех дорогах.
Значит, ближайший пулемёт будет отстоять от него километра за полтора. Ничего не скажешь, «надёжная» поддержка. Этот приказ, собственно говоря, не что иное, как приговор им, Шамраю и Могилянскому.
Но с этой точки зрения каждый приказ на войне, каждая команда подняться с земли и броситься в атаку — не что иное, как смертный приговор для сотен, а может, и тысяч бойцов. Иногда для того, чтобы через вражескую оборону прорвался один батальон, должна лечь костьми целая дивизия. Поэтому закономерна гибель маленького подразделения, прикрывающего отход целой армии. Тут всё справедливо. Сам Шамрай недавно вырвался из-под Львова только потому, что полки пограничников полегли, прикрывая отступление армии. Таков закон войны. Справедливо, но на сердце от этого не легче.
— Наш КП будет у посёлка Беличи, на западной окраине, — сказал Грунько, хорошо зная, что лейтенант никогда не придёт на околицу Беличей. Шамрай всё отлично понимал и никого не осуждал. Если бы ему самому пришлось отдавать приказ, он говорил бы точно такие же слова и таким же тоном.
— Ну что ж, тогда будем держаться до двадцати одного часа, — повторил он. — Хорошо, если немцы действительно сюда не бросят танки.
— По данным разведки…
— Да, конечно, по данным разведки. Хорошо, будем держаться. Так и передайте: будем держаться.
— До скорого свидания, — Г рунько протянул Шамраю большую сильную ладонь.
— До скорого свидания.
И хотя оба великолепно знали, что этого свидания никогда не будет, что они, обманывая друг друга, лишь стараются успокоить себя, пожатие рук было сильным и дружеским.
— Ничего передавать не нужно?
— Нет, не нужно. Письмо отцу я вчера послал на ППС.
— Ну и отлично.
Грунько повернулся и, стараясь не смотреть на Шамрая, не оборачиваясь, пошёл к лесу, где вскоре и исчез в надвигающихся лесных сумерках.
Лейтенант постоял мгновение, разглядывая, как далеко за полем гаснут последние солнечные лучи, и направился к дзоту. Амбразура выходила прямо на запад, и поэтому в землянке ещё держался слабый розовый свет. Взглянув в побледневшее лицо Могилянского, Шамрай понял — боец всё уже знал. Может, услышал он, насторожённый в минуту смертельной опасности, их разговор с политруком или просто догадался.
— Отходить будем завтра в двадцать один час, — сказал Шамрай. — Возьми вон там мою фляжку.
В такой вечер беречь несколько глотков водки в алюминиевой фляжке было бы просто глупо.
Они выпили, не морщась, не чувствуя вкуса водки, и молча съели консервы, думая о завтрашнем дне. Ночь опустилась безлунная, душная ночь. Где-то далеко за Днепром приглушённым громом пророкотала гроза. Лес за стенами землянки ожил, зашевелился. Послышались голоса, треск ветвей, слова команды, конское ржание.
— Что это? — встревоженно спросил Могилянский. — Кажется, артиллеристы отходят? А мы?
— Отойдём завтра, в двадцать один.
Вскоре стихли осторожные голоса и скрип колёс по песку, наступила полная тишина. Филин пролетел на своих бесшумных крыльях, опустился на дерево, крикнул зловеще, пронзительно, но и это не нарушило тишину, скорее даже усилило её.
— Будем спать, — сказал Шамрай. — Сначала вы, товарищ Могилянский, до двух часов, потом я до четырёх. А там посмотрим.
— Все отошли? — спросил боец.
— Нет, не все. Мы с вами остались. Ложитесь.
— Почему именно нас оставили?
— А почему кого-нибудь другого?
— Да, это верно…
Могилянский примостился поудобнее на полу, накрылся шинелью и затих.
Шамрай осторожно вышел, стал возле дзота. Широкое поле, освещённое светом звёзд, расстилалось перед ним. Скоро появится луна, и ночь станет сказочно красивой, будто нарисованной художником…
Лейтенант утратил ощущение времени или, может, задремал вот так, с открытыми глазами, напряжённый, как боевая пружина перед спуском.
Между тем небо за лесом начало светлеть и проглянул серый мглистый рассвет. Шамрай вздрогнул, тревожно оглянулся, взглянул на часы — четвёртый. Поднялся на ноги, нервно размял затёкшие мышцы, крикнул: