Теперь поговорим о личных делах автора.

Он это делает во вступлении первом, втором, третьем, извиняется.

Он неполноценен, как все авторы.

Он сам впутан в эту путаницу, она называется жизнь. И сам проходит путь переосмысливания. Значит, мы сказали о переосмысливании сюжета и о пародировании сюжета – пункт пятый.

Посмотрим, как это происходит.

Боккаччо, когда он начал «Декамерон», он начал с описания чумы. Это чудное описание чумы было взято из древнего описания чумы же в Греции.

Для чего это надо?

Это видно из послесловия Боккаччо.

Чума смыла все предрассудки и даже правила, и писатель собирает начисто.

Он может выбирать начисто, он может сам выбирать затруднения из множества затруднений в их истинности: он хозяин.

Необходимость писателя начинать с того, чем он жил, чем он был, что из него не могла бы выбить даже чума.

Начинаю с «Капитанской дочки».

Я вставляю туда рассказ об эпиграфах, для чего это сделано, как это сделано.

И этот рассказ имеет прямое отношение к другому рассказу, я его условно называю «Метель». Вместе с автором.

Чего же добился этот автор?

Он как бы взял другого автора, прекрасного очеркиста Аксакова, описание метели, реальной картины, но такой картины, новой, которая прежде не описывалась.

Он сам замечает, что это прежде было написано в таком-то журнале, там-то и там-то.

В «Метели» есть два рода людей.

Один барин, он боится.

И правильно боится.

И возчики-мужики.

Вот тут, в этом втором рассказе, появляется «Метель» Толстого.

Это хладнокровие в бедствии, переоценка бедствия, она дана у Толстого в той вещи, которую мы выделяем, в его сне: он возвращается к себе домой.

Нет никакого бедствия, есть Ясная Поляна, и мы, читатель, почти узнаем пруды Ясной Поляны.

Причем эта вещь, как мы покажем, связана с бытием самого Толстого и с воспоминанием о прошлой литературе.

«Метель» написана человеком, который много понял, прочитав «Капитанскую дочку».

Дело в том, что как эпиграфы к «Капитанской дочке», так и история «Метели» – это история поиска точки зрения, —

– я скажу иначе:

– поиски изменяющейся точки зрения на изменяющийся мир.

У Пушкина и у Толстого.

Посмотрим, какие тут сделаны подробности.

Реалистические подробности, которые как будто неожиданно обогащают вещь, но должны свидетельствовать о реальности, не книжности.

Реальности существования элементов – в их столкновении.

Эти элементы по-разному сказываются в литературе.

В старой русской литературе автор сталкивал уже написанные вещи, освященные традицией.

Мы могли бы сказать, что это напоминает латинские центоны – стихи, составленные из чужих стихов; центоном называлась одежда, сделанная из кусков разного качества; центон потом обернется комедией дель арте, неожиданной-ожиданной, потому что она опять-таки зависит от традиций.

Но мы не будем на этом останавливаться.

Все идет в работу.

То наблюдение, которое сделал путешественник в «Метели», – спокойствие занятых, людей – ямщиков, спокойствие людей, воюющих с метелью, оно запомнится Толстому. Это спокойствие солдат «Войны и мира» и спокойствие Кутузова.

Я ухожу далеко, но книга называется «Энергия заблуждения».

Писатель, великий писатель, работает словами, созданными до него, происшествиями, созданными до пего, образами, созданными до него, но он волен – потому что он все переосмысливает.

Кутузов неожидан.

Его поведение неожиданно.

Каждое литературное произведение – это новый монтаж мира, новая неожиданность, новое появление.

И вот после такой работы, после написания сперва очерков «Набег», «Рубка леса», появляется система очерков, которая является новостью, как бы подсказанной «Записками охотника»: я говорю о книге Толстого, говорю о «Севастопольских рассказах».

Вот так, покамест я, как путеводитель по музею или по городу; он объясняет, почему кривятся улицы, тут когда-то была стена, теперь вот ворота, поэтому улица изогнута, а за стеной, там тоже изогнуто, но это уже холм, изгиб стены повторяет изгиб улицы; изгиб улицы повторяет изгиб холма.

Мы пришли к истории создания «Анны Карениной».

Эпиграф Толстой повесил, как замок на ворота; эпиграф, который должен бы быть ключом вещи, путеводителем по вещи.

Он оказался загадкой.

Подробный разговор об «Анне Карениной».

Неожиданное изменение характеров и их оценок.

Замки и загадки героев.

Их злободневность.

Роман написан по методу внутренних монологов, т. е. центр романа, место установления аппарата меняется, меняется и способ отношения к миру.

Сама множественность методов отношения является раскрытием смысла жизни.

Искусство не только отношение к жизни, но и монтаж жизни.

Для того чтобы его понять, мы будем разбирать романы; роман «Анна Каренина» начался как бы с мира Стивы Облонского, с мира отстраненного[1], пародированного, как бы эстрадного.

Но эстрадность переживания красивого, еще не старою человека сопоставлена с трагедией, трагедией его сестры.

Это смонтировано; мы же должны постигать.

Анна в конце романа приходит в свой мир, остраненный мир катастроф, и посмотрите, как экономно и расточительно искусство.

Героиня пушкинского отрывка «На углу маленькой площади стояла карета» не имеет фамилии, она ушла от своего мужа; ей же пришлось увидеть, как возлюбленный уехал от нее, не оглянувшись, убежал, как мальчик с урока; этот кусок кажется как бы первым наброском отъезда Вронского там, в «Анне Карениной».

Это наблюдение – хотите – Пушкина, хотите – Толстого – вскрытие одной сущности.

Героиня неоконченного романа Пушкина и Анна Каренина видят одно и то же – мужчину, который так легко ломает их жизнь, который принципиально легкомыслен.

Теперь я говорю о философии легкомыслия, потому что «Анна Каренина» – роман о двух нравственностях, игра в кошки-мышки, когда мышку – женщину – не пропускают, а кошку – мужчину – с удовольствием пропускают, ласково.

Шопенгауэр говорил, что прелюбодеяние мужчины естественно, а прелюбодеяние женщины противоестественно.

И с этим соглашался и это переводил Фет. И читатель его, Толстой, хотя, вероятно, Л. Н. Толстой читал подлинники.

Но, говоря о Толстом как о явлении, имеющем историческую длительность, мы должны говорить, какой эпохи: – до этой эпохи, во время перелома или после этой эпохи.

Каждая большая книга и каждая эпоха – это суд над жизнью, и кстати заметим, что устройство суда – речь обвиняемого, обвинителя, защита обвиняемого – наложило свой отпечаток или было использовано в истории романа.

Не забудем, что в античные времена в Греции показание обвиняемого, свидетельство обиженного по его заказу писалось писателем и только выучивалось им, обиженным; и были ораторы, писатели речей (логографы), которые гордились тем, что они умеют это делать. И даже сохранилось имя такого человека – Лисий.

Элементы суда видны и в большом романе «Эфиопика».

Истории жизни переосмысливаются.

Теперь внимание перемещается на Толстого времен после «Анны Карениной».

«Воскресение».

«Смерть Ивана Ильича», которую я только упоминаю.

«Холстомер».

«Хаджи-Мурат».

«Воскресение»; оно все основано на суде.

Перипетии романа происходят от судебной ошибки, но за этими судебными ошибками стоят ошибки нравственности, нравственности времени, ошибки справедливости, и самая большая ошибка, ошибка, которую разоблачил в романе Толстой, – это то, что предполагалось написать роман о воскресении того человека, который соблазнил женщину, был виноват в этом, но, увидев ее на суде, обвиняемой, находящейся при перспективе каторги, он как бы воскрес и стал защищать эту женщину.

Но ведь слова – энергия заблуждения – у Толстого это высокая ирония, относящаяся к себе самому.

Этими словами он извиняет работу над «Анной Карениной», извиняет свою мучительную работу над «Анной Карениной», оправдывается перед издательством, перед женой, которая удивляется: роман так долго двигается и так странно перебивается, автор уходит и даже охотится на зайцев.

вернуться

1

У меня много созданий – законных и незаконных; удивительно, живут те и другие; слова «отстраненный» и «остраненный» – оба написания логичны (В. Ш.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: