Швейк расстегнул две пуговицы своей куртки, отступил на шаг и продекламировал:
– Швейк, болван, скотина, неужели мне из-за вас сойти с ума? Иисус-Мария, ведь мне же придется самому застрелиться из-за вашего идиотства, – простонал бедный поручик, хватаясь за голову. – О, мои нервы, мои нервы!…
– Нет, этого вы не делайте, – резонно заметил Швейк, застегивал куртку, – так как это было бы, дозвольте доложить, господин поручик, большой глупостью. Потому что, если вас застрелят русские, то Австрии ваша смерть обойдется дешевле. В противном: случае казне придется терпеть убыток, потому что патроны в револьвере ведь тоже чего-нибудь да стоят. А знаете, господин поручик, стихи про холодную сталь и огонь из оперетки на Виноградах; это там такие вещи ставят. И публика там внимательно следит за всем и принимает участие в игре. Раз как-то давали там одну вещь, под названием «Король Венцеслав и палач»; и вот, дозвольте доложить, король сидел в Кундратицком королевском замке, пил вино и все повторял: «Божьи громы, божьи громы!» А один из приближенных всыпал ему в кубок яду, чтобы избавиться от него; король-то хотел было уже выпить и поднял бокал, а одна старушка на галерке испугалась, да как закричит: «Не пей, батюшка, не пей, отравишься!» А в другой раз опять…
Поручик Лукаш заткнул уши, свирепо взглянул на Швейка, выкатив глаза так, что они налились кровью, пнул совершенно обалдевшего Балоуна ногой и обратился к старшему писарю Ванеку:
– Балоуиа трое суток подвязывать на два часа. Передайте это его взводному. Ведь не приходится же сомневаться в том, что это он сожрал колбасу?
И, не ожидая ответа, он пулей вылетел со двора. Швейк долго глядел ему вслед своими добродушными, голубыми, как незабудки, глазами. А когда затихло бряцание сабли по ступенькам лестницы, он повернулся к огорошенному Балоуну:
– Видишь, идиот, какую ты кашу заварил? Ведь еще немножко, и тебя повесили бы, как сукина сына! Вот я тебе уже во второй раз спасаю жизнь, но только уж. больше я этого никогда не сделаю, клянусь всеми святыми. Разве ж порядочный солдат станет есть офицерскую колбасу? Если бы об этом узнало его апостольское величество, наш император, то что он о нашем брате подумал бы, о тебе и обо мне?
Но когда Швейк увидел, что вечно голодный великан плачет горькими слезами и утирает их рукавом, он снял с его головы фуражку и нежно погладил его по волосам.
– Ну, полно, не хнычь, не вой, как старая потаскушка, – стал он его утешать. – Не стоит же реветь из-за такого пустяка, как то, что тебя подвяжут. Небось, нас ожидают еще худшие вещи. Знаешь, в Радлице жила одна угольщица, так та всегда говорила: «Бог никогда не сделает такой гадости, хуже которой он уж ничего не сможет придумать».
В это время пришел взводный с веревками и двумя солдатами. Они отвели Балоуна в сторонку и подвязали его к молодой липе возле самой школы. Из верхнего окна высунулся подпоручик Дуб и крикнул им:
– Подвязать его, борова, покрепче, чтобы у него в глазах потемнело! Чтобы стоял на самых цыпочках, словно балерина!… Взводный, если этот субъект не будет привязан. как следует, я вас самих подвяжу, собственноручно! Вы меня еще не знаете; чорт подери, я вам говорю, что вы меня еще не знаете!
И взводный так стянул веревку, что она врезалась Балоуну в тело.
– Не так крепко! Да наплюй ты на него! – ворчал Швейк. – Ведь это ж форменный идиот, учителишка несчастный, шпак, штафирка! К подвязанному приставили часового для наблюдения, чтобы наказанный не лишился сознания. А наевшийся Балоун в избытке чисто чешского радикализма обратился к Швейку со словами:
– Когда после этой войны наступит мир, я пойду к этому Дубу и скажу ему: «Плевать я на тебя хочу. У меня есть своя мельница, а ты голодранец-интеллигент без гроша в кармане!»
Время подходило к вечеру. Солнце уже садилось, окружая подвязанного Балоуна кровавым сиянием. Солдаты загоняли в деревню стадо, пасшееся весь день на лугах и в лесу. Мычанье коров и щелканье бичей напоминали Балоуну его родной дом, жирную свинину и вкусный домашний хлеб. Слезы снова навернулись на глаза. Он взглянул на солнце, которое опускалось где-то там, где стояла его мельница, и рыдания сотрясли его.
– Зачем, боже милостивый, ты не сотворил меня быком? – в отчаянии шептал он. – По крайней мере, я никогда не знал бы такого голода! Сколько травы я поел бы на тех полях, по которым нам пришлось проходить!
Взводный пришел лишь тогда, когда уже совсем стемнело, и отвязал Балоуна. Несчастный Балоун испуганно разглядывал багровые полосы на исцарапанных кистях рук и потирал их, покачиваясь, точно пьяный. Швейк утешал его:
– Не обращай внимания на такие пустяки. Здесь наказания никуда не записываются, ни в какую книгу. А только, брат, строгости к беднякам должны быть и на военной службе. Иначе, до чего бы мы дожили, если бы людям все позволить? Вот мне, например, когда я находился б австрийском плену, пришлось увидеть большой участок фронта, и всюду, скажу я тебе, царили крайняя строгость и дисциплина. У дейчмейстеров солдат подвязывали, у тирольских стрелков подвязывали, в 66-м пехотном подвязывали, а у гонведов даже надевали на них «браслеты». Весь мир, армия и Австро-Венгрия держатся на строгости. Наказание должно быть, и даже всемилостивый господь-бог всех карает и тоже по головке тебя не погладил бы, если бы ты слопал у него двухкиловую брауншвейгскую колбасу… Ну, ладно, ступай ужинать. Мы тебе ужин-то припрятали. Но только помни: строгость с бедным народом должна быть, даже если все кругом летит к чорту!
На парте в одном из классов лежал кадет Биглер, сконфуженный, бледный и весь какой-то позеленевший. На стуле возле него сидел поручик Лукаш, а у изголовья стоял капитан Сагнер и с неудовольствием говорил:
– Вот как, кадет Биглер! Значит, опять в лазарет? Прекрасно! Очень хорошо! На приеме у врача вы уже были? Нет еще? Стало быть, вы определенно еще не знаете что это такое?… Ну, а она была хорошенькая? А сколько вам это удовольствие стоило? Проклятью бабы! Лукаш, а ты все еще здоров? Я тоже; храни бог, чтобы я чего-нибудь не схватил. Кадет, я пришлю вам врача, а ты, Лукаш, откомандируй сюда Швейка, пусть он подает кадету все, что ему захочется. Ну, до свиданья!
И небрежно, с некоторой иронией поклонившись, он вышел из комнаты. Поручик Лукаш спросил больного:
– Значит, это у тебя на память о сестре милосердия? Этой блондиночке из Польши? А она в самом деле была «фон»? Ах, вот как – даже настоящая баронесса? Ну, что ж! Тогда это у тебя из благородной семьи! А пока что я пришлю тебе Швейка; он уж сумеет развлечь тебя. До свиданья!
И он тоже ушел, посмеиваясь над безнадежным настроением кадета.
Кадета Биглера (так, по крайней мере, он предполагал!) в тот самый вечер, когда подвязали Балоуна, повергло на этот жесткий одр болезни некое любовное приключение. Он ходил в соседнюю деревню, где находился полевой лазарет с хорошенькими сестрами милосердия. И вот одна из них с места в карьер влюбилась в Биглера. Он, по взаимности чувств, подарил ей пятидесятикроновую бумажку и колечко, которое оставшаяся в Вене его невеста надела ему при прощаньи на палец, сказав: «Это чтобы ты меня не забывал!» Что ж, невеста тогда так плакала, что казалось, она утонет в море слез: а сестрица, видя щедрость жениха, проводила его вечером домой и с изумительной легкостью дала себя соблазнить…
Теперь кадет Биглер вспоминал о ней с содроганием.
«Чорт бы ее побрал! – мысленно ругался он. – Если меня с такой штукой отправят в Вену, и моя Мицци придет меня навестить, то… А. чтоб ей провалиться, шлюхе бессовестной!»
– Так что, господин кадет, – предстал вдруг перед ним Швейк, – дозвольте доложить, господин поручик послал меня, чтобы я ухаживал за вами. Вы, говорят, больны, и господин поручик объяснял, что вы нуждаетесь в утешении. Я вам, господин кадет, все достану.