ГЛАВА 3
НОВАЯ СУДЬБА
Из дневника Дитера Ятаки, сентябрь, 2010 год
Вести дневник уже нет ни сил, ни желания. Разум подсказывает мне, что позже я буду сожалеть об этом – из одних наблюдений за моими учениками можно было бы сделать книгу. Но сейчас все кажется серым, однообразным и не стоящим интереса. Возможно, это депрессия, но ближайшую упаковку прозака можно найти разве что в Санта-Крузе; придется справляться самому.
Вечера я провожу либо в одиночестве, либо в компании отца Хайме за бутылкой дешевого джина, судя по сизому носу и оплывшей фигуре священника, тот явно злоупотребляет спиртным. Вскоре после моего приезда падре слег с приступом лихорадки, чередующейся с запоем, – священник считает джин не только утешением, но и универсальным лекарством. Мне остается лишь читать – благо, я под завязку загрузил ноутбук беллетристикой, а генератор в деревне включают почти каждый день, – да с особой въедливостью проверять работы учеников.
Поначалу отец Хайме с настойчивостью, переходящей в невежливость, предлагал мне исповедаться. Неизвестно, чего в этом было больше, искреннего рвения или любопытства. Несколько раз повторил ему, что я агностик, но падре не успокаивался и уверял, что в этих местах без исповеди мою душу подстерегает какая-то особенная опасность. Похоже, старикан слишком долго не был в городе: даже на фоне провинциальной окраины Нюрнберга, где я прожил последние десять лет, жизнь в Ятаки вполне идиллическая, хоть и безалаберная. В конце концов, падре отстал – я прятался от него несколько дней, и, видимо, отец Хайме побоялся потерять единственного собеседника и собутыльника.
В свете керосиновой лампы детские каракули кажутся мне фантастическими насекомыми. Случается и наоборот, когда я принимаю за неудачно написанное слово забравшуюся на тетрадь многоножку или москита. Такие мелкие галлюцинации случаются со мной все чаще и почти всегда связаны с воспоминаниями об аварии. Как ни стыдно признать, я постепенно перестаю воспринимать гибель девочки как трагедию. Катастрофа начинает казаться мне абстрактным толчком судьбы, зачем-то направившим меня в Ятаки. Ночные кошмары, полные льда и визга тормозов, отступают. Правда, их сменили головокружения, после которых появляется чувство смутной угрозы, исходящей из болот. Мне все чудится чей-то безумный взгляд, ищущий меня, высматривающий из трясины. Мне снятся вымершие звери и женщины с пустыми глазами.
Скорее всего, это побочное действие лариама, который я аккуратно принимаю дважды в неделю для профилактики малярии. Что за гнусное лекарство!
Это был несчастный случай. Я ни в чем не виноват. Я просто не справился с управлением – это могло случиться со всяким на том обледенелом шоссе. С любым.
Асунсьон, август, 1956 год
Пробравшись через лабиринт гамаков в саду, Максим вошел в дом генерала – ветхую хижину, больше похожую на обиталище его подопечных, чем на жилье ученого, героя Чакской войны и директора Национального патроната по делам индейцев. Алебук, Белый Отец, начальник Генерального штаба вооруженных сил Парагвая жил в сущей лачуге, а его гостеприимство не знало границ.
Из кухонного закутка донесся плеск пролитого на пол крутого кипятка – там кто-то заваривал мате, привычно определяя по звуку нужную температуру воды. Невесть откуда взявшаяся индейская девочка, совсем еще крохотная, с круглым животиком и пухлыми руками в перетяжках, ползала по полу, пытаясь схватить за хвост кота. Мальчик постарше сосредоточенно рассматривал иллюстрации в старом палеонтологическом атласе, еще в прошлом веке изданном в Санкт-Петербурге. Максим прекрасно помнил, как сам сидел с этой книгой на полу гостеприимного генеральского дома всего лишь десять лет назад, такой же черноволосый, смуглый и едва одетый, как этот мальчишка. Только вот русский текст не был для него непроницаемой тайной – так же, как и слова то и дело переходившего на родной язык генерала. Тогда Беляев, маленький, щуплый и подвижный, казалось, находился одновременно в каждом уголке дома, интересуясь всякой мелочью, занятый тысячью дел. Теперь же старый генерал, казалось, дремал в покойной плетеном кресле. В последнее время привычная суета, похоже, все меньше касалась его.
Беляев взглянул на Максима и нахмурился – от его глаз не укрылся свежий синяк, расплывающийся по щеке юноши. Сделав вид, что не заметил этого, Максим с улыбкой кивнул на ребенка.
– Вы, может быть, не помните, Иван Тимофеевич, а для меня вот с этой самой книги многое началось, – тихо сказал он.
Старый генерал будто не расслышал его. Он печально смотрел, как толстый кот, завалившись на бок, пытается поймать солнечные пятна, ползающие по земляному полу.
– Не уловить никак, – тихо проговорил Беляев. – Коту что, он зверь неразумный, душа не болит, поиграл и забыл…
– Вы осуждаете моего отца, генерал? – с вызовом спросил Максим, притронувшись к синяку на скуластом лице.
– Бог ему судья, Максим! – воскликнул Беляев, очнувшись. – Как же тут можно осуждать! Не у всех сердце на чужбине выдерживает, голубчик… – он сочувственно взглянул на него. – Жаль, что ваша матушка так рано померла, ох, жаль… Изумительно талантливая женщина была! В роли дочери касика она блистала…
– Играла саму себя, – улыбнулся Максим.
– Не самая простая задача, голубчик, – погрозил пальцем генерал Беляев. – Вот вы ершитесь… А я вижу: худо вам.
Максим вдруг сник, разом потеряв всю свою задиристость.
– Так стыдоба какая, Иван Тимофеевич! – проговорил он, прижимая руки к груди. – Расхристанный по улицам бегает, песни орет кабацкие посреди площади… Домой отвести пытался – никак не выходит. «Я вам, – орет, – лейтенант Моренков, а не индеец болотный, и слушать никого не желаю!» – Максим безнадежно манул рукой.
– Зря только синяк схлопотал, – кивнул старик. Максим покраснел
– А, это… – он снова потрогал скулу. – Это другое. Я первый начал… Да не важно.
– Не стоило оно того, голубчик, – грустно сказал Беляев. – Что ж я, не знаю, что про меня в городе говорят? Выжил, мол, из ума старик, ни кола, ни двора, жизнь на дикарей попусту положил…
Максим покраснел еще сильнее, кулаки его гневно сжались.
– Они пальца вашего не стоят, Иван Тимофеевич! Папаша мой… Да он… Дурак он пьяный!
– Не говори так об отце, – строго оборвал его старик. Снял круглые очки, тщательно протер, щурясь и вздыхая. – Трудно ему. Пусто…
Лейтенанту Моренкову было всего двадцать два, когда разразилась революция. Еле выбравшись после разгрома из Крыма, он помыкался по Европе и прибился в конце концов к парагвайской общине, вняв зову генерала Беляева.
Жизнь в Парагвае казалась ему чем-то вроде игры в индейцев на даче под Петербургом: еще немного, и нянька позовет ужинать. Лейтенант был весел, бесстрашен, азартен. Он блестяще показал себя в нескольких экспедициях в Чако, а позже – на войне с Боливией. После провала Беляевской «Декларации о правах индейцев» Моренков с тем же энтузиазмом и лихостью погрузился в постановку спектакля из жизни индейцев, затеянную генералом. Тогда он и познакомился с дочерью одного из касиков чимакоко, игравшей в постановке. После гастролей в Буэнос-Айресе они поженились. Равнодушие лейтенанта к условностям объяснялось просто: для Моренкова наступил апофеоз игры. Всем известно, что наградой герою рано или поздно становится принцесса…
Начало второй мировой войны Моренков воспринял как тот самый, долгожданный уже, окрик няньки: пора домой! По примеру многих эмигрантов Моренков вообразил, что Гитлер лучше коммунистов. Именно тогда он насмерть рассорился с генералом Беляевым. Жил едва ли не на чемоданах, ожидая, что вот-вот коммунистов разгромят, и можно будет вернуться на родину. Часами рассказывал сыну о волшебной далекой России, в которую они вот-вот уедут.