Мысленно он всегда называл Ступину только по имени. Ни при каких обстоятельствах он не назвал бы Лознякову Юленькой или Окуня — Егором. Но в этом были разные оттенки, и Степняк смутно догадывался какие.

Львовскому, по старой фронтовой дружбе, он говорил «ты» и «Матвей». Иногда, впрочем, — на конференциях врачей, при больных, — не переходя на «вы», добавлял отчество: «Матвей Анисимович». Гурьевой он с глазу на глаз говорил «ты» и «Машенька», но в операционной, каждый раз делая над собой усилие, величал ее по имени-отчеству. Мезенцев? Он невольно усмехнулся, представив себе, что называет Мезенцева Федей. Между тем все в больнице, включая санитарок и даже больных, за глаза называли Мезенцева «Фэфэ». Было ли это просто потому, что, подписывая любую бумажку, Мезенцев перед фамилией неизменно, с педантичной четкостью, выводил свои инициалы: «Ф. Ф.» — Федор Федорович? Как будто в больнице мог быть другой Мезенцев, кроме знаменитого хирурга, доктора медицинских наук, профессора Федора Федоровича!

Кличка могла родиться и оттого, что Мезенцев во время длительных операций как-то особенно выдыхал воздух, и марлевая маска на его лице чуть колыхалась в такт еле слышному «фе… фе…»

Так или иначе — кличка существовала. Она звучала иногда ласково, почти любовно, иногда насмешливо, иногда равнодушно. Но она неотлучно сопутствовала Мезенцеву. Интересно, знает ли об этом сам Фэфэ? Наверное, и у него, у Степняка, есть какое-то прозвище, что-нибудь вроде «сумасшедший рыбец», как однажды, не заметив подошедшего главврача, называли Рыбаша две сестрички из хирургического отделения.

Степняк не устоял тогда, спросил с откровенным любопытством: «Почему сумасшедший?» Девочки сперва смутились и даже струхнули; потом одна, побойчее, сказала: «Ну как же не сумасшедший? Во время операции рвет и мечет, ругает всех, даже того, кого оперирует, а потом звонит по ночам и прибегает посмотреть, все ли в порядке. И всем сестрам приносит леденцы, чтобы не скучали…» Нет, «сумасшедший рыбец» явно ничего плохого не обозначал…

Зазвонил городской телефон. Конечно, Надя! Сейчас начнутся иронические вопросы, за которыми кроется вздорная ревность к делу, к работе, ко всему тому, что составляет смысл его жизни.

Его вдруг пронзила мысль: да ведь он и сидит-то в этом темном кабинете, ничего не делая, не зажигая света, размышляя о каких-то пустяках вроде прозвищ и кличек потому, что ему не хочется идти домой. Не хочется видеть обиженно-холодное выражение Надиного лица, не хочется слышать ее плохо замаскированные колкости: «Петушок, зачем ты рассказываешь отцу о школе? Ты о больнице с ним поговори!» Надя все еще дуется потому, что он пошел в эту «простую» районную больницу: «Мог бы, кажется, подумать, оглядеться, выбрать работу поприличнее…»

Телефон мерно звонил.

— Не подойду! — со злостью сказал Степняк и, осторожно двигаясь в темноте, на цыпочках вышел из кабинета.

5

В ординаторской терапевтического отделения, уткнувшись лицом в валик дивана, горько плакала Ступина. Белая накрахмаленная шапочка сползла набок, растрепанные и словно потускневшие волосы уродливо торчали во все стороны.

— Что случилось? — с порога спросил Степняк.

Ступина зашевелилась, всхлипнула и, не поднимая головы, невнятно сказала:

— Не знаю… наверно, умер…

— Как это — не знаете? — Степняк вошел в ординаторскую и плотно закрыл за собой дверь. — Как вы смеете отвечать: «Не знаю… наверно, умер»?! Вы дежурите по отделению?

Девушка резко вскочила. Лицо ее было в пятнах, нос покраснел и распух, губы дрожали.

— Ох, разве это имеет теперь значение?!

— А что же, по-вашему, имеет? Вы врач, вы отвечаете за целое отделение — за восемьдесят пять больных, и вы позволяете себе настолько распускаться…

— Но там же Лознякова!

— Я не сомневаюсь, что она-то на посту. А вот вы… — Степняк грубо подтолкнул Ступину к умывальнику. — Умойтесь и приведите себя в порядок. Какая палата?

— Третья… — Марлена машинально потянулась к крану, но тут же отдернула руку. Ее измятое лицо отразилось в квадратном зеркале, вделанном в стену над раковиной. — А может, выживет?

Она умоляюще ловила в зеркале взгляд Степняка. Он отодвинулся так, чтобы она не могла его видеть. Его подмывало ответить: «Если и выживет, так не твоими стараниями». Но тут же подумал, что это, должно быть, первая смерть, с которой столкнулась девушка.

— Врачи до последней секунды бьются, — тихо сказал он, — понимаете, до последней секунды, чтобы человек выжил… чтоб вырвать жизнь! — Он не удержался и добавил: — А не ревут, как телята.

Она всегда умела постоять за себя, но сейчас просто не замечала его грубостей.

— Понимаете, он начал задыхаться, синюшность на лице… Я сделала камфару, кордиамин, говорю сестре: «Кислород!», а она: «Ни капли нету…» О-ох! — замычала Ступина и, вскинув руки, несколько раз стукнула сжатыми кулаками по своему высокому, красивому лбу.

— Как это — нет ни капли? — снова взорвался Степняк. — А установка?

— Ну в том-то и дело, в том-то и дело… — слезы опять залили ее подурневшее лицо. — А почему же я так мучаюсь? Кто-то… не знаю, наша сестра или из хирургии… набирала подушку и плохо завернула кран. И весь кислород… весь вытек или ушел, ясно? А Сушкевич… ну, этот бухгалтер из третьей палаты… у него инфаркт передней и задней стенки, и мы его так выхаживали, так выхаживали! Господи, я сама около него три ночи сидела… Мы думали, самое страшное уже позади. Жена сегодня приходила, такая милая, тихонькая, говорит: «Только бы выжил, я ему работать не дам, я его за… за… за город увезу…» И я ее успокаивала: «Конечно, конечно за… за… город!» Им до серебряной свадьбы два месяца осталось, сын в институте. И вот все насмарку, кто-то плохо закрыл кран, и человек погибает… Понимаете, из-за плохо закрытого крана! Крана!..

Марлена в бессильной ярости повторяла «кран», «крана», колотя сжатыми кулачками по раковине, и Степняк понял: потрясена она не просто смертью, но тем, что эта уже отодвинутая, уже почти преодоленная смерть наступала из-за чьей-то равнодушной нерадивости. Разве он сам не приходил в такое же исступление, сталкиваясь с безответственностью и небрежностью? Он даже почувствовал себя виноватым за свой грубый тон и теперь хотел приободрить Марлену чем-нибудь, но не умел.

— Умойтесь, — посоветовал он. — Я пойду туда.

Третья палата была маленькая, двухкоечная, для особо тяжелых. Вторую занимал Горнуш, мастер закарпатской мебельной фабрики. Смуглый, худощавый, с мягкой улыбкой на застенчивом лице, он впервые приехал в Москву по вызову Московского совнархоза, заинтересовавшегося образцами гнутой мебели, которую прислала на промышленную выставку закарпатская фабрика. Когда-то, до прихода советской власти, Горнуш с отцом и старшим братом втроем делали эту мебель, и ее охотно раскупали во Львове, в Черновцах и в других городах Закарпатья. Все трое были люди скромные, работящие, но, как объяснял Горнуш, «до коммерции неспособные». Они сбывали свои легкие, изящные выгнутые стульчики и столики перекупщикам, и те хорошо наживались на мебели Горнушей.

Во время войны отец умер, брат женился еще в армии к уехал к жене, а Михась Горнуш, как он сам называл себя, поступил на открывшуюся мебельную фабрику и тоже обзавелся семьей.

Вызов в Москву был для него событием чрезвычайным и необыкновенно волнующим. Он считал, что в Москву ездят только очень значительные люди, и все боялся, как бы не вышло какой-то конфузной ошибки и как бы его попросту не отправили обратно. Но все оказалось в порядке: его хорошо принимали в той организации, от которой пришел вызов, и на московской мебельной фабрике, где он подробно объяснял солидным инженерам, как и из какого дерева надо изготовлять легкую гнутую мебель, какие процессы можно механизировать, а в промежутках между обсуждениями бегал в своем легком коротеньком пальтишке по Москве, стараясь как можно больше увидеть и запомнить. И добегался: простудившись, стыдливо перемогал несколько дней болезнь, пока соседи по гостиничному номеру, такие же командировочные, как он сам, не обратили внимания на его надрывный, сухой кашель, на запекшиеся губы и темно-красные, почти бурые пятна на щеках. Раздобыли градусник. Температура оказалась под сорок. Вызвали скорую помощь, и вот он, с двусторонним воспалением легких, очутился на больничной койке. Он и здесь конфузился, смущался, чувствуя себя в чем-то виноватым перед московскими товарищами, стесняясь тех забот, которые принес незнакомым людям, и грустя об оставшейся во Львове семье.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: