— Мину-уточку. Я так написал? — вкрадчиво возразил Вадим. — Я своей рукой написал: мировой опыт пестрит известиями?

— Именно так: пестрит известиями. Я сегодня утром перечитывала.

— Все, что угодно, только не это. Не мог я это сказать даже в бреду, во сне, — огорчился Вадим. — Под угрозой расстрела. Это не я. Ей-богу, не я!

— Ты так сказал!

— Не отягощай свою совесть сомнительными такими…

— А начнешь меня оскорблять, брошу трубку!

— Давай бросим вместе. Чтоб никому не обидно. По команде: раз, два, три!

— Но ты же еще меня не оскорбил.

— А ты меня уже оскорбила.

— Ты такой же зануда. Как всегда был.

— А ты такая же… беззастенчивая.

— Я беззастенчивая? — обиделась Аня.

— А кто украл у меня дневник?

— Не дневник, а три листа. Подумаешь три листика. Там очень толстая тетрадь была.

— Лады, — вздохнул Вадим, подумав. — Меняю занудство на беззастенчивость. Не помню только, чтобы я такое писал: «пестрит известиями».

— Однако писал, — возразила она сухо. Гораздо суше, чем и сама хотела бы.

— Может, я потом позвоню? — осторожно сказал Вадим в ответ на ее молчание. — Что у вас там происходит?

Да, что происходит? Рояль смолк, и вместо ритмичного топота ног, вместо сиплого дыхания, которым перемежался этот топот, оттуда, с дневной стороны сцены, доносились дурная разноголосица. Чуткое к музыкальному ладу ухо Ани уловило нечто разрушенное.

— Подожди-ка! — Аня спрыгнула с фуры.

На дневной стороне сцены она увидела сбившуюся толпу, которая скрывала в себе что-то ужасное. Она почувствовала неопределенность движений, увидела онемелые лица — почувствовала сжимающую сердце нерешительность, которая охватывает людей в миг первого подземного толчка, что колеблет устои жизни.

— Скорую! — Все поспешно расступились, Росин бросился бегом за кулисы.

— Кто? — громко спросила Аня.

— Колмогоров! — гаркнул во все легкие Росин, дико на нее глянув.

И этот несдержанный, на весь театр крик потряс Аню: все, что происходило теперь, происходило, в какой-то новой действительности — без Колмогорова.

— Мне перезвонить? — комариным писком донесся голос Вадима.

— Перезвони, Вадя, перезвони, родной, перезвони, Вадюшка, — вздрогнула Аня. И так решилась подойти ближе, болезненно ожидая мгновения, когда в толпе образуется слабина и она увидит безжизненного, не принадлежащего больше ни себе, ни театру Колмогорова.

— Поднимите его! — раздавались возгласы.

— Не трогайте его!

— Да расступитесь же, дайте воздуху!

Повторные призывы расступиться возымели действие: толпа раздалась вдруг с чрезмерной даже поспешностью. Все готовы были подчиниться, готовы были бежать, что-то делать — никто не знал, как распорядиться.

Наверное, Колмогорова успели переложить: он лежал навзничь с раскинутыми руками — так дети изображают убитых, когда играют «в войнушку». Колмогоров-создатель много раз ставил трагедию смерти, выматывал душу, до бессильного трепета изнурял зрителя агонией танца, но ни разу не доводилось ему еще представлять смерть так бездарно прямолинейно.

— Не слышу пульса! — резким, нетерпимым голосом бросил Чалый, который, стоя на коленях, прощупывал запястье Колмогорова.

Искусственное дыхание. Все что-то помнили, слышали, но никто ни разу не спасал человека один на один со смертью. Сзади предупреждали: смотрите, чтоб не запал язык, не перекрыл горло! Под спину Колмогорову подсунули куртку, приподнимая грудь, и невесть откуда взявшийся Виктор Куцерь, полубезумный от возбуждения, расталкивая неповоротливых, припал к телу и накрыл ртом посиневшие губы.

Вдувая дыхание, нужно было пронимать себя усилием до нутра, до последних остатков воздуха в легких — после десятка протяжных, с сипом и присвистом вдохов и выдохов Куцерь отстранился от головы Колмогорова. Только того и ждавший Тарасюк толкнул его плечом: пусти, язык! Несколько отвратительных мгновений они пытались бороться над телом Колмогорова, но женский истерический крик, рука Чалого восстановили порядок. Куцерь, в размотавшейся белой повязке, стоял на коленях, судорожно отдуваясь. Тарасюк, завладев бесчувственным телом Колмогорова, при бдительном внимании притихших людей положил на пол очки и полез пальцем в мокрый, обслюнявленный по щекам и подбородку рот Колмогорова, чтобы проверить положение языка. Потом шумно задышал рот в рот, вздымая спину. Кто-то громко, сорванным голосом считал. На десятый раз Тарасюк бессильно отвалился, и Чалый накрыл грудную клетку ладонями, одна на другую, принялся ритмично давить, прогибая ребра.

Десять качаний — десять вдохов. Едва отдышавшись, Тарасюк припадал к неподвижно приоткрытым губам, Чалый на смену массировал сердце.

— Дышит! — пробежало шелестом.

— Пульс есть… Пошел, — подтвердил Чалый, вслушиваясь в неровное биение жилы.

Красный, едва не качнувшись от головокружения, Тарасюк встал и в счастливом опустошении чувств огляделся.

— Вот его нитроглицерин, — протиснулся ближе Генрих Новосел. Он протягивал тюбик. — Таблетку под язык положить.

Куцерь забрал тюбик и опять опустился возле Колмогорова на пол.

— На подносе лежал, — объяснял Новосел, озираясь.

Никому и в голову не приходило глянуть на валявшиеся возле чашки лекарства, а теперь это стало очень важным, — нитроглицерин! — сдержанно галдели вокруг, вкладывая в слово ту страстную надежду, которую вызывала прежде подложенная под спину Колмогорова куртка, а потом отчетливость каждого вдоха-выхода, и сила прогибающего ребра движения — любое осмысленное действие.

Но вот таблетка во рту, под языком — облегчение, шорохи разговоров, и опять полная томления неизвестность.

Все равно приходилось ждать. Сначала одного, потом другого — все время чего-то ждали. Лихорадка ожидания отнимала силы. Бессчетное число раз, как заведенная, Аня взглядывала на часы.

«Скорая» не ехала минут пятнадцать. Потом прибыли две сразу, одна за другой: обычная и реанимация. Появились люди в белых халатах с пластиковыми баулами в руках. Следуя за провожатыми, врачи шли быстрым шагом и припустили рысцой, когда увидели на сцене тело.

— Сердце остановилось. Не знали, что делать, — устремился навстречу им Тарасюк. — Мы качали сердце, — он показывал как. — Я сделал искусственное дыхание. Методом рот в рот.

С профессиональным бесстрастием на лице врачи выслушивали объяснения и кивали, будто давно предвидели такое несчастье и все несчастья вообще. Они не подтверждали и не отрицали никаких предположений. Они разворачивали приборы, тянули провода, раскрывали свои баулы. Увесистые чемоданчики содержали в себе десятки самых лучших, проверенных средств. Блестели ампулы.

Шприц. Укол.

— Он наглотался своих же таблеток, я видела. Сама видела, — повторяла Надежда Соколова. — Вон на рояле, там, упаковка.

Видела не только Соколова. Врачи заволновались:

— Как это могло быть?

Пожилая врачиха в очках повертела разодранную обертку лекарства.

— Мятные таблетки, — сказала она, глянув поверх очков. — Он, выходит, сосал мятные таблетки. Мята, накапанная на сахар.

Соколова, как одураченная, молчала.

— Сахар с ароматом мяты, — настаивала врачиха, словно ожидая, что ее поправят. — Он это в кофе клал? Вы видели?

— Там было… вроде бы, что-то еще. Здесь лежало, — не столь уже убедительно возразила Соколова.

— Нитроглицерин! — Куцерь услышал разговор. — Я положил ему таблетку под язык.

— Атенолол, — нейтрально заметил Чалый. — Может, еще атенолол. Он регулярно его принимал.

— Тогда он накидал себе атенолола! — сейчас же разволновалась Соколова.

Чалый перенял у врачихи упаковку мятных таблеток, повертел и, ни слова не обронив, мрачно бросил ее на поднос. Порывшись в карманах, Куцерь нашел тем временем тюбик нитроглицерина и кинул его рядом — на рояль. Врачиха сказала примирительно, никого ни за что не упрекая:

— Ну, будет анализ крови.

— А если промыть желудок? — не унималась Соколова.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: