— Сейчас не может, — уточнил Данилов. — А через пять лет сможет.
— Это когда ты Вёксу окончательно запрудишь, что ли? — покосился на него Королёв. — Так тогда у тебя вода не только возле бани — у плотины гнить будет, у тебя всё Плещеево озеро зацветёт! Будешь вместо ряпушки карасей разводить… А, что там говорить! Всё равно не от тебя и не от меня это всё зависит! Нас не спросят, — махнул он рукой и снова повер- нулся ко мне. — Кончай ты сегодня свою работу, Леонидыч, и поехали вместе с нами водку пить, благо он нас сегодня угощает! — Королёв мотнул головой в сторону Данилова. — Да и Свекольников вон рукой машет — все уже по вагонам сели…
Данилов был ещё красным, но на его лице уже стала обозначаться прежняя мальчишеская улыбка, и, когда он повернулся, уши под солнцем вспыхнули двумя весёлыми красными фонариками.
— Давай, Леонидыч, правильно наш кубринский король говорит, никто нас не спросит…
Но ехать с ними на банкет я отказался наотрез.
41
Человек бывает удивительно гибким и пластичным. Что перед ним растения, приживающиеся на новой почве, или насекомое со своей защитной окраской? Казалось бы, уже навсегда отлиты характер, речь, привычки какого-либо человека, но вот попадает он в другую среду, и та, как горный поток или накат у берега моря, начинает его дробить, окатывать, шлифовать, пока не сравняет с другими… или не раздробит окончательно!
Вот и сейчас, поглядывая на Михаила и Славу, я смотрю, как они вживаются в экспедиционный быт.
Конечно, сказывается разница между ними, потому что Слава здесь свой, в полном смысле слова. В большинстве окрестных сёл у него дальняя или близкая родня, которая то наезжает в Москву, привозя переславские новости, то принимает его с родителями здесь каждое лето. Даже говор не выделяет его из окружающих: может быть, чуточку правильнее, чуточку литературнее, но именно «чуточку». Москва ещё не перестроила его крепкий крестьянский костяк, лишь обострив смётку и практичность, ускорив во много раз замедленные реакции села. Но стоило ему снять с себя московский костюм (к слову сказать, ничем не отличающийся от тех, в которых ходят здесь его сверстники по воскресным дням), разуться, схватить первую порцию загара, как уже трудно стало отличать его от остальных на раскопе. Сам, без моей подсказки, он выспросил у молчаливого Игоря, где лучше ловится на Вёксе рыба, какие порядки на танцах в клубе, освоился с лодкой и мотором, с новыми для него черепками на раскопе — и теперь выглядит так, словно бы всю жизнь прожил в этом доме и каждое лето копал на Польце!
Правда, и основания у него для этого есть: два предшествующих сезона Слава, что называется, «верой и правдой» работал в моей экспедиции на другом берегу озера, пройдя достаточно ответственный путь от простого землекопа до моего помощника. Да, кое в чём он может поучить и Олю и Игоря. С этой троицей я спокоен. А вот Михаил…
Он другой. Я пытаюсь понять его, подобрать к его душе какой-либо ключ, но всё оказывается довольно неудачно. Дерево без корней? Потребитель? Да, пожалуй. То производное городских окраин, которое, как правило, несёт в себе разрушение, оказавшись между двумя полюсами: землёй и городской цивилизацией. Два полюса творчества, два центра созидания, а между ними — пустырь, поле, по которому то смерчи проносятся, то путник его пробежит, запахнувшись от порыва ветра, то катится всякий мусор, создавая толчею и видимость деятельности… Интерес Михаила к чему-либо, как я заметил, всегда кратковремен, словно, узнав, он сразу же устаёт от этого знания или от сознания, обязывающего к действию. Он поглядывает свысока на местных ребят, на рабочих, на нашу работу, а по-моему, и на любую работу вообще: недаром земля для него «грязная».
Вот и сейчас, оказавшись под начальством Славы, который учит его разбираться в черепках, работать совком и лопатой, он считает себя незаслуженно обиженным и спрашивает меня: когда я сделаю его начальником? Очень боюсь, что не сделаю…
Так получается, что Вадим — потомственный интеллигент, отпрыск захиревшего аристократического древа, человек артистической натуры — куда ближе к Роману, Павлу, Пичужкину, к тому же Петру Корину, чем Михаил. Может быть, действительно потому, что и тут и там — «корни»? Те глубинные, многочисленные, древние, которые не только питают дерево, но и создают эту самую почву, рождая в людях чувство сопричастности одному делу, одной судьбе, одинаковой ответственности? Когда и дело, казалось бы, самое личное, оборачивается другой стороной и оказывается, что оно — не для себя только, да и в первую очередь не для себя…
В самом деле, стал бы Роман плести корзины на продажу, если бы жил на необитаемом острове? Зачем? Но вот огород разводить бы стал и вкладывал бы себя в него так же, как сейчас, потому что в этой работе для него важен не только экономический результат, но ещё и возможность самоутверждения. А Корин? С его фантастическими уловами? Из восьми пудов уклеи — точно знаю! — он себе вряд ли десяток килограммов оставил: закоптил для детей и внуков, ну и немного на рынок. А остальное всё тут же разошлось — по соседям, в столовую посёлка, в детский сад, в больницу… Нет, не задаром, но конечный результат опять получаете я не столько денежный, сколько человеческий, общественный…
С северо-запада, со стороны Сомина озера, всплывает грозовое облако — высокое, клубящееся, ослепительно белое на чёрной тяжёлой подошве. Теперь грозы нас не забывают. День начинается жарой, к обеду он наливается духотой, и не успеешь оглянуться, как очередная гроза наваливается на тебя из-за леса в стрелах молний и кипящем, клокочущем ливне. Вот и это облако; клубится, растёт ввысь, вспучивается грибом, и надо давать команду, чтобы скорей заворачивали находки и подчищали раскоп.
Пашка вернулся из больницы. Он ходит ещё более тихий, чем обычно, весь перебинтованный, бледный и худой и смотрит на мир одним глазом. Выйдет, посидит на бережку, выкурит папиросу и уходит домой, лежать. Героем себя не чувствует и только жалеет, что врачи пить пока запретили…
Павел вернулся из больницы. Он ходит ещё более тихий, чем обычно, весь перебинтованный, бледный, худой и смотрит на мир одним свободным глазом. Выйдет, посидит на бережку, выкурит папиросу и уходит опять домой — лежать.
42
После работы пропадаем на реке. Слава привёз мои ласты и маску, вода уже согрелась, и мы поочерёдно исследуем подводный мир Вёксы.
Первый раз я спустился под воду здесь же. Я не увидел экзотических рыб, каких бы то ни было фантастических красок, зловещих чёрных мурен, электрических скатов и гипнотизирующих барракуд. Но это был новый мир, ранее недоступное пространство, которое теперь я мог открывать и осваивать. Он позволял передвигаться не в двух только, но в трёх измерениях, и ограничен я был лишь запасом воздуха, который могли удержать лёгкие.
С тех пор обычная рыбалка отступила на второй план.
Не в том дело, что я охотился под водой. Держась руками за корень или затопленную корягу, можно было до озноба наблюдать за повседневной суетнёй рыбёшек в водорослях, узнавать их повадки, отмечать распорядок дня, следить за их поисками пищи. Обо всём этом раньше я ничего не знал.
У каждой большой рыбы, например, была своя охотничья территория, своё «жизненное пространство», на которое не следовало заплывать другим, свои стада малявок, свой дом — коряга или куст водорослей. Плотва ходила небольшими стайками, толклась, пощипывая съестное, под нависающими торфяными берегами, шныряла в зарослях под песчаным дном. Окунь оказывался большим домоседом: спускаясь под воду, почти всегда его можно было встретить возле одного и того же куста водорослей. Проплывая мимо, можно было видеть, как он медленно и с достоинством прячется от тебя за такой куст, следит за твоими движениями и при этом воинственно растопыривает плавники: попробуй-ка сунься!
Самые крупные окуни не давали себя разглядывать и, мелькнув, исчезали в зарослях.