Мы наткнулись друг на друга, и он чуть ли не каждый день стал появляться перед нашим вагоном, вызывал меня, чтоб переброситься парой слов. Он разыскивал меня, когда я дежурил по ночам у телефона, просиживал часами, если все вокруг спали, рассказывал мне о своей маме:
— Более святого человека, поверь, на земле нет…
И зрачки его дышали, и губы его мученически изгибались, и я вместе с ним, страдая, любил его удивительную маму… А потом долго изнемогал от воспоминаний — о доме, о своей матери, об отце, который раньше меня ушел на фронт. Вот уже скоро год, как от отца пришло последнее письмо: «Подо мной убило лошадь. Жаль ее, свыкся… Видел воздушный бой…» Мой отец прошел через две большие войны — первую мировую и гражданскую, — но воздушный бой видел впервые в жизни.
Я не знал — благодарить ли мне Галчевского за эти воспоминания или проклинать его.
— Ради бога, зови меня просто Яриком, как звали дома…
Я был младшим сержантом, он — младшим лейтенантом, в армейском субординационном здании находился на целый зтаж выше меня. Я постоянно чувствовал себя перед ним виноватым — не умею ответить ему тем же. Я напряженно следил за собой, чтоб но оступиться, не совершить нечаянно такое, что может не понравиться моему другу. И почему-то пугал меня капризный излом его губ.
Всю эту неделю, которую мы на фронте, я с ним не встречался. За эту неделю я пережил больше, чем за всю свою предыдущую жизнь.
Он увидел меня здесь, сел рядом, долговязый, тощий, с трогательной детской шеей.
— Зачем показывают этого ублюдка?.. Чтоб напугать нас?! Нас?.. Смертью?.. Смешно! — И мученический изгиб тонких губ. Кажется, и он хлебнул лиха за эту неделю…
Довезли ли живым Сафу Шакирова до санбата, спасут ли там его?..
Раздалась короткая резкая команда:
— Товсь!!
Приезжие парни в необмято-новеньких фуражках вскинули свои винтовки.
В невнятной темной степи стоял перед ними одинокий раздетый человек. Уже не солдат, да и человеком-то ему оставалось быть какую-нибудь секунду…
Гудели в глубине темной степи моторы тягачей. Весело потрескивали на окраине выстрелы. Тянул упрямый ветерок.
Нет, все-таки эта смерть отличается от тех, какие я успел увидеть в эти дни.
— Па-а-а и-из-мен-ни-ку ро-одины-ы!.. — запел командир бравых ребят.
Гудели тягачи, и я слышал, как бьется в груди мое сердце.
— Ог-гонь!!
Я ждал карающий гром, но клочковатый, недружный залп прозвучал невнушительно. Трепыхнулись сумерки от огней, вырвавшись из пяти стволов. Мутно белеющая фигура какое-то время стояла в недоумении, достаточно долго, чтоб успеть почувствовать целую цепь переживаний — сперва мысль: «А ведь промахнулись!» — потом бездумное облегчение, наконец надежда: «Вдруг да холостыми, попугали, теперь помилуют…» — и даже стремительно вызревала вера в это, но не успела вызреть… Окутанный сумерками человек в белье качнулся и повалился вперед, в сторону солдат, еще не опустивших свои винтовки.
Тебя позвали смотреть на спектакль. И стреляли пятеро с десяти шагов, считай, что в упор, — промахнуться трудно.
По привычке пригибаясь, бежал к расстрелянному наш санинструктор с сумкой, чтоб освидетельствовать — дело сделано на совесть.
Зрители подымались. Кто-то усердно работал «катюшей», бил кресалом, чтоб запалить цигарку. Кто-то в тишине сказал в пространство громко и выразительно:
— Наше дело правое — враг будет разбит, победа будет за нами!
Галчевский дернулся от этих слов, но сразу же обмяк, процедил сквозь зубы:
— Шуточка идиота.
— Пошли, — сказал я.
Чего доброго, Ярик еще наскочит на шутника, примется его воспитывать.
Внизу, на дне балки, сгущались сумерки и бормотала машина. Слышалось застенчивое позвякиванье двух лопат…
Я опять вспомнил, что где-то посреди степи сейчас валяется Славка Колтунов, некому его похоронить.
Хлопнула дверка кабины, проскрежетали шестерни коробки передач, мотор забасил, машина развернулась.
Позвякивали лопаты. Трудился кто-то из наших, приезжие занимались только чистой работой.
Там, где было смуглое зарево, небо светилось сейчас пепельным, скучным до безнадежности светом. И по пепельной промоине скатывался огонек осветительной ракеты, как светлая дождевая капля по мутному окну… Это над ротой лейтенанта Мохнатова…
Ярик Галчевский шагал рядом со мной и кипел:
— Отмочил какой-то стервец, нашел время: «Наше дело правое». Но и судейские крючки хороши тоже… Собрались, мол, глядите, в случае чего и вас немца. Тьфу! Страшны фронтовику эти тыловые красавцы с дудками…
Галчевский кипел, а я слушал его краем уха и вертел в голове святую для меня фразу… Раз дело правое, то враг будет разбит. Враг не прав, мы правы. Раз мы правы — значит, сильны. Правда в конце концов всегда торжествует…
— Я, знаешь, хочу навсегда расстаться с химвзводом. Ни пава, ни ворона, каждой дыре затычка. Есть же начхим полка, зачем еще командир химвзвода?..
Над участком мохнатовской роты снова выползла ракета, на этот раз зеленый переливчатый кристалл.
Мне не нравится кипятящийся сейчас без нужды Ярик Галчевский, мне не нравятся те ребята в парадных фуражках, что умело расправились с повозочным из хозроты Иваном Кисловым, и уж, конечно, сам Иван Кислов — гори все, я спрячусь! — нравиться мне не может… Но, кажется, больше всех не нравлюсь себе я сам. В простом сейчас заблудился, в трех соснах: «Наше дело правое враг будет разбит, победа будет за нами». Очевидно же! Правда всегда побеждает, а вот поди ж ты, враг — неправедный — подошел к самому Дону…
— Возьму стрелковый взвод! Ванька-взводный — позвонок, мелкая косточка в становом хребте армии, на котором все держится!..
Бесплотным зверем бесшумно проскакало мимо нас перекати-поле — клубок колючек, умчалось в темень, в неуютную бесконечность степной равнины.
Но бесконечность степи обманчива, через какой-нибудь десяток-другой шагов эта степь круто ринется вниз из-под наших ног в гущу колючих кустов, растущих вдоль каменистого русла высохшего ручья. Здесь в зарослях дикого терновника прячется несколько землянок — штаб нашего полка. У меня землянки нет, есть окоп, длинная земляная щель, там беспризорно валяются два вещмешка — мой и Славки Колтунова. Был еще третий — Сафы Шакирова, но я его отправил вместе с хозяином в медсанбат. Этот окоп — мой дом. Сейчас доберусь до него, втиснусь в его каменно-твердые глинистые стены, завернусь в плащ-палатку и… провалюсь.
У меня теперь не осталось иного счастья в жизни — только лишь сон.
— «Клевер»! «Клевер»!
«Клевер» не отвечает. Где-то в прокаленной степи перебита тонкая нитка кабеля… Нет этого, я сплю.
Нечисто сладковатый, жирный запах, в примятой полыни валяются липко-черные трупы, победно гудят над ними тучи откормленных мух… Нет этого, я сплю.
Нет не вернувшегося с линии Славки Колтунова… Нет потного лица Сафы, его раскосых, блестяще-черных, с каким-то беспомощным птичьим страданием глаз… Нет! Нет! Я сплю.
Пока я сплю, нет войны.
Жаль, что спать мне выпадает в последнее время всего по два, по три часа в сутки.
И жаль еще, что сплю теперь обморочно, без всяких снов. Увидеть во сне хотя бы задернутое ветхой занавесочкой оконце нашего дома, за ним розовый рассвет с петушиным надсадным криком… Или ныряющий средь распластанных кувшиночных листьев поплавок, в радуге брызг вырванный из воды золотой неистовый окунь… Или склонившееся лицо матери, ее негромкий голос: «Вставай, Володька, в школу опоздаешь».
Не надо, мама, не буди! Как только кончится сон, начнется снова война.
Ночь над степью, далекая перестрелка. Я еще не добрался до своего окопа, я еще не сплю, но я уже чувствую себя счастливым. Благословенна природа, наградившая нас, живых, способностью на время забывать о жизни.