Мы вдвоем обслуживаем деревянный, обшарпанный ящичек с трубкой. О своем напарнике я знаю только, что он сибиряк и что у него странная фамилия Небаба.
Но сколько раз под затяжным обстрелом я ждал его с тоскливым напряжением! Сколько раз я радовался его возвращению и видел в его глазах точно такую же радость. Он мне родной брат, я ему — тоже, не сомневаюсь. Но что он за человек? Что любит, а что не переносит? Женат или холост, весельчак по характеру или нытик?.. Не знаю даже, молод он или не очень. Под слоем окопной грязи мы все выглядим стариками.
Мы живем тесно и живем по очереди. Один из нас дежурит, другой непременно спит в это время, один выскакивает под огонь на линию, другой остается у телефонной трубки. Встречаемся мы лишь среди ночи, когда приходят полевые кухни, за котелком горячей пшенной сечки. В эти короткие минуты мы говорим не о себе — о деле и о посторонних.
— В первом взводе опять двоих ранило… Аппарат у нас что-то барахлит, должно быть, батареи сели.
— Заземление погляди — окислилось…
Близкие и далекие, братски спаянные и совсем незнакомые.
Я описываю это подробно, словно проходила неделя за неделей нашего сидения в ротной траншее. Нет, прошло всего двое суток, тягостно бесконечных, как ожидание, утомительно кошмарных, как сама война, однообразных, как любые будни.
На исходе вторых суток я услышал оживление на линии.
До меня, «Василька», прорвался с далекого «Колоса» самоличный бас ноль первого, командира полка по нашему коду. Потом поминутно стали требовать от «Клевера»: «Срочно к телефону Улыбочкина… Пошлите связного к Улыбочкину… Кого-нибудь из хозяйства Улыбочкина…» Я знал весь полковой и батальонный начсостав и по фамилиям и по номерам. Улыбочкина среди них не наблюдалось. Наконец в нашей растительной семье появилась новая сестрица «Крапива». И эта «Крапива» с ходу начала заботиться об «угольках к самовару». Я понял — к нашему батальону придали минометную батарею.
Ночью явился сам командир батальона капитан Пухначев, влез в землянку к Мохнатову, через минуту выскочил оттуда Вася Зяблик. Над изрытой степью, над окопами захороводили в тихой ночи голоса:
— Дежкина к лейтенанту!.. Старшего сержанта Дежкина!.. Младшего лейтенанта Галчевского к командиру роты!..
Мохнатов созывал к себе взводных.
Рядом, шагах в десяти, наш пулеметчик, должно быть Гаврилов, отбил оглушительную очередь: не сплю, поглядываю! С той стороны ответили. Я сидел на дне траншеи, но отчетливо представлял себе, как стороной над темной степью проплывают трассирующие пули.
— Это ты, Володя?.. — Надо мной склонился Галчевский. Его лицо тонуло в глубокой каске, серел в сумерках острый подбородок, на тонкой шее неуклюже висел тяжелый ППД — только что с инструктажа. — Приказ: завтра взять птицеферму, — сказал он, опускаясь рядом. — Капитан Пухначев только что Мохнатову принес.
Я кивнул — мол, давно догадывался, для меня, телефониста, это не новость.
— Мохнатов сомневается, говорит, у нас кишка тонка.
— Мохнатов знает, — ответил я уклончиво.
— Он все-таки маловер.
Снова оглушительно пробила рядом пулеметная очередь, и снова с той стороны нам ответили. Шла обычная ночная вялая перестрелка. Раз такая перестрелка идет, значит, на фронте затишье. Можно вылезти из окопа, распрямиться во весь рост, встретить кухню, получить свою порцию похлебки, поверить и тихо порадоваться — будешь жить по крайней мере до утра.
От Галчевского в эту тихую минуту исходила какая-то тревожная наэлектризованность, он крутил каской, передергивал плечами и наконец начал говорить захлебывающимся, галопирующим голосом:
— Мы привыкаем к покорности! Мы каждый божий день учимся одному — бессилию! Воет снаряд, летит в твою сторону — останови! Нет, бессилен! Падай, раболепствуй! А наша жизнь на передовой?.. Не смей выскочить даже по нужде, сиди, как подневольный арестант, в яме, выкопанной твоими руками… Погребены заживо, покорны, смирнехоньки! Как я хочу… Как я хочу показать им!.. — Галчевский дернул каской в сторону немца. — Черт возьми, показать как я могу не-на-ви-деть!.. — И вдруг продекламировал:
На дне окопа этот книжный пафос звучал фальшиво, Ярик Галчевский и сам, видно, почувствовал:
— Ах, ерунда! Кривляние от скуки. Он всю жизнь ел на серебре… Не ерунда одно!.. Ходить прямо, а не ползать на брюхе. Зачем они прилезли к нам? Зачем они меня выдернули из дома, не дали учиться дальше? Зачем заставляют волноваться мою мать? У моей мамы очень больное сердце… Не-на-ви-жу!
— Тебе надо отдохнуть, Ярик.
Он недоуменно поднялся, постоял молча секунду и произнес, спотыкаясь, с глухой дрожью:
— Ты сказал мамины слова… Точь-в-точь… Даже с маминой интонацией…
— «Василек»! «Василек»! — донеслось в трубку.
— Я — «Василек»!..
— Как самочувствие, «Василек»?
— Пока нормальное. Послезавтра спроси.
Дежурный-коммутаторщик при штабе полка сочувственно рассмеялся. Переживу ли я свое завтра — бог весть.
— Я пошел… — Ярик полез из траншеи. Наверху он остановился. Просили известить каждого солдата: будет общая атака по Красной ракете. Мохнатов ракету кидает…
Я опять лишь кивнул в ответ.
— Если я упаду в этой атаке, то упаду головой вперед. Потому что не-на-ви-жу!
— Лучше не падай.
— Мне себя не жаль. Мне маму жаль. — И пошел легкими, какими-то путаными шажками.
Прогремела пулеметная очередь, грозная и равнодушная. Послушно ответил ей с той стороны немец-пулеметчик. Все в порядке, на нашем участке тихо.
А у Ярика сегодня даже походка непривычная, карусельная, как у пьяного.
Из степи донеслись скрип и позвякивание. По траншее из конца в конец полетели негромкие, приподнятые, почти ликующие слова: «Кухня!.. Кухня пришла!..»
— «Василек»! «Василек»!..
— Я — «Василек»!
— Двадцать девятого к телефону!
— Его нет, он впереди.
Двадцать девятый — лейтенант Мохнатов — сидит, как всегда, на своем командирском насестике, в пяти шагах от меня, чумазый мальчик с мочальной челкой из-под пилотки. Он прилип к биноклю, у него из кармана галифе торчит неуклюжая ручка средневекового пистолета — ракетница, заряженная красной ракетой.
Я решительно вру в трубку, что двадцать девятого нет на КП. Мохнатов слышит, не отрывается от бинокля.
Утром загудел, зашепелявил над нашими головами невидимый поток снарядов. За гребнем, где находилась птицеферма, раздались подвально-глухие удары. Позади нас, совсем рядом заквакали минометы новоявленного хозяйства Улыбочкина — «Крапивы» в телефонном обиходе. Немцы ответили: артиллерия через наши головы — по нашим тылам, из минометов и пулеметов — в нас. Каска падала усердней, чем всегда.
Вот тогда-то и началось единоборство лейтенанта Мохнатова с тыловым начальством.
— «Василек»! «Василек»! Двадцать девятого срочно!
И я послушно протягивал трубку:
— Вас срочно, товарищ лейтенант.
Он нехотя слезал со своего наблюдательного насестика, начинал разговор скучным голосом с шестнадцатым — комбатом Пухначевым:
— Никак невозможно, шестнадцатый… Убийство будет, наступления нет. У своих же окопов ляжем… Под арест?.. Пожалуй, товарищ шестнадцатый. Приезжай и арестуй, милости прошу. Не откладывай в долгий ящик. — И он небрежно совал мне трубку, фыркал: — Меня нет. Во взвод ушел.
Наконец в трубке зарокотал начальственный бас ноль первого:
— Быс-стра-а! И-с-пад земли!..
Сам командир полка! На этот раз Мохнатов не отмахнулся биноклем, сполз ленивенько, подошел вразвалочку, но голосом отвечал бодрым, по-уставному:
— Есть, товарищ ноль первый!.. Есть!.. Есть!.. Попытаемся… Приложим все силы…
Прежде чем вернуть мне трубку, он склонился к моему лицу. И я впервые увидел в упор его глаза: прозрачные, с мелким игольчатым зрачком, набрякшие, окопно-грязные, старческие подглазницы. Родниковые глаза! Сколько раз они близко видели смерть — свою и чужую? Сколько раз они так вот холодно смотрели сквозь прорезь — чистые глаза, опасно пустые?