Один только раз. И уж теперь Пекка знал бы, как с ним разделаться.
Трубка и спички лежали у него в левом кармане куртки. Зажав коробок между коленями, он закурил. Правая рука ныла. Что-то в ней творилось неладное. Он прислушался к боли, сжимая широкие челюсти. Не случилось бы беды. Конечно, можно было выйти на дорогу, и тогда нашлось бы кому спасти его руку. Но там, на дорогах, ему нужен был только один человек. Только один, будь он проклят.
Пекка выкурил трубку, выбил ее о носок ботинка и осторожно откинулся на спину, положив согнутую правую руку себе на живот. Заснул он почти сразу, но не очень спокойным сном. Боль в руке напоминала о себе даже сквозь сон. Рука болела, когда он проснулся во второй половине дня. Что-то грызло ее внутри. Он сел, и боль немного утихла. Рука требовала, конечно, основательной перевязки, но где было ее добиться, не выходя на дорогу?
В левом кармане брюк у Пекки лежали две пластинки сухого хлеба и четыре куска сахара, оставленные от вчерашнего завтрака. Маленький запас пищи он всегда старался иметь при себе в ожидании того, что давала походная кухня. Другие ребята высмеивали его за это. Но хотел бы он знать, чем они питались вчера после того, как русские отбросили их от кухни, от штаба и от личных вещей, оставленных в бараке. Прикончив одну хрустящую пластинку и два куска сахара, Пекка выкурил трубку и снова прилег в ожидании вечера. Хотелось пить, но это можно было сделать в пути.
И опять он брел всю ночь, оберегая правую руку от встречных сучьев, и опять притаился на день. Поваленная случайным снарядом ель приютила его среди своих ветвей. За день он очистил ножом от коры всю нижнюю часть ее ствола, соскабливая с обнаженных мест белую, сладкую пленку. Этим он дополнил свой обед, после которого в левом кармане брюк у него осталось только русское письмо с обрывком гимнастерки. Рука ныла не переставая, но выходить на дорогу он не собирался. Только одно обстоятельство могло бы выманить его на дорогу. И, думая об этом обстоятельстве, Пекка заскрежетал зубами, ударив несколько раз ножом по расщепленному пню ели.
На третью ночь он едва не увяз в болотах, прилегающих к станции Тали. Свирепая перестрелка справа и слева заставила его углубиться в самые непроходимые места. Но зато по ту сторону болот он попал наконец к своим.
Лотты[14] не решились тревожить его распухшую руку и переправили прямо в дивизионный госпиталь. Там у него спросили:
— Давно?
— Три дня.
— Что же ты сразу не явился?
— Куда? К рюссям?
— Да хотя бы к рюссям, если тебе рука дорога. А теперь за нее никто и двух пенни не даст.
Так обернулись его дела. Два пенни. Да, это была неважная цена за руку, поднимавшую когда-то над головой пятьдесят кило. И все оттого, что он вовремя не выхватил ножа. Ножом надо было ударить. Ножом! Перехватить его немного покрепче рукой хотя бы за ногу, чтобы он ткнулся носом в землю, и — ножом!
Все же в походном госпитале с его рукой сделали все, что могли. Под общим наркозом ему снова разъединили изломы кости, которые уже начали неправильно срастаться. Эта операция вызвала новое воспаление, затянувшееся на многие недели. Временами у него поднимался жар, и в полубреду он срывался с койки, требуя дать ему рюссю. Санитар перехватывал его, укладывал обратно и успокаивал как мог.
— Какого тебе еще рюссю? — говорил он. — Нету здесь рюссей.
— Все равно какого, — хрипел Пекка. — Все равно какого.
— А на что тебе рюссю?
— Мне бы только воткнуть в него нож. Только нож воткнуть.
— Э-э, когда хватился, — говорил санитар. — «Нож воткнуть». Попробуй достань их теперь, когда фронт стабилизировался. А раньше где ты был, когда они вперед прорвались? Тогда и втыкать надо было.
— Тогда и втыкать надо было, — соглашался Пекка. — Да… Тогда и втыкать надо было…
И он вновь принимался метаться в постели, скрипя зубами.
Осматривая его руку, хирурги озабоченно переглядывались и все настойчивее поговаривали об ампутации. Но доносившийся до них при этом скрежет его зубов, дополняемый злым блеском воспаленных глаз из-под сдвинутых светлых бровей, заставлял их откладывать свое намерение.
А тем временем крепкий организм делал свое дело. Жар в руке постепенно спал. Это позволило сменить временную шину на гипс. Но до гипса он успел столько раз повредить своей руке, что сращиванье кости затянулось еще на месяц. И даже после этого срока ее нельзя было считать восстановленной. Повторные ушибы отбили у нее охоту срастаться. Когда Пекка выразил по этому поводу свое неудовольствие, лотта сказала ему:
— Не надо было выскакивать из постели в погоне за рюссей да нас пугать.
Но этими словами она только прибавила Пекке горячих углей в тот жар, что пылал в его груди против рюссей.
В походном госпитале Пекка не нашел человека, умеющего читать по-русски. В тыловом госпитале он нашел такого среди санитаров и первым долгом спросил:
— Откуда ты знаешь русский?
Тот пожал плечами и ответил:
— Каждому финну следовало бы знать язык соседа, который в пятьдесят раз многочисленнее.
— А ты сам уж не рюсся ли? Откуда родом?
— Из Хельсинки.
— A-а. Ты, видать, еврей. Они всегда знают все на свете. Угадал я или нет?
— Угадал.
— А я коренной хямяляйнен и могу с гордостью сказать, что в той маленькой деревне Суокуоппа, откуда я родом, нет ни одного еврея.
— Потому-то она не более как маленькая деревня, — сказал санитар.
— А?
— Ты меня зачем звал? — спросил санитар.
— Прочитай мне вот это письмо, — сказал Пекка.
Санитар прочел ему русское письмо. В нем говорилось:
«Родной мой Степушка! Вот мы и домой вернулись. Но радоваться этому не приходится. Одна слава, что домой, а дома-то нет. Немцы при отступлении спалили всю деревню. Даже для скотины места не оставили. Живем мы в землянках. Но и землянки не у всех еще есть. А скотина, какая уцелела, под общим навесом стоит. Туго нам тут без вас приходится, Степушка, ой как туго. Только и живем надеждой, что прогоните скоро этих гадов проклятых с нашей земли и вернетесь домой. Пиши, Степан. Помни, что думаю о тебе постоянно. Девочки наши здоровы и тебе привет шлют. Крепко целую. Твоя Дуня».
А из надписи на конверте можно было понять, что того русского солдата звали Степан Петрович Смирнов и что написала ему это письмо Евдокия Ивановна Смирнова из колхоза «Луч», Еловецкого района, Ленинградской области.
Об этом колхозе и вспомнил Пекка, вернувшись домой. Вспомнил не сразу. Первые дни не было надобности вспоминать — до того обильны были они радостью. Первые дни оба его мальчика так и висли на нем, обрадованные его появлением. Три года они знали об отце только то, что он пребывает «где-то там», где очень опасно и страшно. И вот он теперь был с ними, живой и здоровый. Жена тоже сияла от радости. В первый момент она с тревогой взглянула на его правую руку. Но все тревоги ее сразу развеялись, когда эта рука обняла ее с прежней силой.
А на третий день, приканчивая свою тарелку толченой картошки с молоком, он сказал:
— Пойду опять к Эмилю Хаарла.
— Да, надо, — сказала жена. — Полтора гектара — это все-таки только полтора гектара.
Она была еще молодая и крепкая женщина, но губы ее уже начали стягиваться в мелкие морщины от постоянной озабоченности, и темные волосы заметно поредели. Прошло то время, когда из них получалась толстая коса, свисавшая почти до пояса. Теперь они легко укладывались на затылке в комок, величиной с детский кулак.
— Да, — сказал Пекка, глядя на ее щеки, потерявшие прежнюю округлость. — Надо продолжить у него осушку болота, если он, конечно, без меня не продолжил.
— Нет, — сказала жена. — Хватало у него забот и без того с таким-то хозяйством.
— Он давно вернулся?
14
Члены женской шюцкоровской организации.