- Зря трудитесь, доктор, - Валк глядел на нее в упор, будто хотел высмотреть то, что так долго оставалось незамеченным, - никакого насилия нет: мой сын доверяет мне сполна, и карт-бланш он выдаст мне без колебаний. Но кому нужно это жеманничанье с совестью? Разве не понятно, что в этот чистый бланк я все равно вынужден вписать то, что до поры до времени должно остаться неизвестным тому, кто подписал его? Карт-бланш это всего лишь доверие ко мне или к вам, а не санкция конкретного нашего действия. Узнать же конкретно волю Альберта и при этом оставить его в неведении, которого требует наука, невозможно. Или - или, Ягич, а совмещать такие явления не дано никому. Даже богу, который, подчинив вселенную твердым и неизменным законам, сам стал рядовым гражданином этой вселенной. Гражданин Господь! Гражданин Всевышний! Гражданин Вседержитель!

Закончив монолог, Валк расхохотался и, хлопая Ягич по плечу, требовал оваций по поводу своей поэтической находки.

Досаднее всего, что и она, Ягич, заразилась этим хохотом, который мешал ей сосредоточиться, мешал продвинуть мысль в направлении, уже в предчувствии сулившем ясное, твердое решение. Но самое нелепое пришло потом, когда Валк вдруг утих, а она все еще не могла прийти в себя, хотя он ждал ее умиротворения с тем демонстративным терпением, которое красноречивее всякого откровенного нетерпения.

И только вечером, по пути домой, перебирая в памяти весь эпизод, она с удивлением обнаружила, что ничего нелепого в хохоте ее не было, потому что смеялась она вовсе не "поэтической находке" Валка, а тому превосходному ощущению легкости и раскованности мысли, которое вмиг нахлынуло на нее. Оно было так неожиданно, что сразу она и не узнала его, но оно уже пришло, пришло еще задолго до того, как Валк сказал ей:

- Пожалуй, пятый пункт теперь не к делу. Не так ли?

Да, теперь это было именно так и нисколько, ни чуточку иначе: она смотрела на проблему глазами Валка, но отныне это были и ее глаза. Сам Валк, правда, говорил об этом иначе. Он говорил, что истинной вере - а истинной он считал только пережитую веру - почти всегда предшествуют нравственные кризисы, в которых высвобождается грандиозная энергия обновления человека.

Альберт прежде других заметил перемену в ее настроении.

- Доктор, - сказал он, - я завидую больному, которого вы лечите.

Это была вполне респектабельная шутка, но потому, что он, ее пациент, первый заговорил вслух о ее радужном настроении, она смутилась и, вместо того чтобы тотчас согласиться - да, Альберт, у меня сегодня отличное настроение! - зачем-то стала доказывать, что у нее всегда прекрасное настроение, но лишь сегодня он впервые обратил на это внимание.

- Наверное, - сказал Альберт, улыбаясь, и от этого его полнейшего непротивления она вконец запуталась и принялась лепетать о неких жизнерадостных молодых людях, которые готовы выжимать юмор даже из стеклобетона.

- Из стеклобетона, - очень серьезно заметил Альберт, - трудно, но можно. Творческим усилием - только очень пахнуть будет. А юмор с каплями честного пота на носу - тоже юмор, но не тот, который нам нужен.

- Ладно, - рассмеялась Ягич, - сдаюсь, вы угадали: у меня сегодня чудесное настроение. А у вас?

Альберт вздохнул, тяжело, по-стариковски, и вдруг принялся рассказывать забавную, "очень забавную, доктор, историю":

- Года три назад я лежал в клинике. Был у меня ожог. В соседней палате лежал старик. Старик обварил себе ноги. Хорошо обварил. Было старику сто одиннадцать лет. "Молодой человек, - говорил мне три раза на день этот старик, - если бы я умер на год раньше, у меня были бы совсем новые ноги". Уважаемый отец, отвечал я ему три раза на день, по-моему, это очень обидно - умирать с совсем новыми ногами. "Вы глубоко ошибаетесь, молодой человек, - восклицал старик, - мои новые ноги могли бы через пять лет кому-нибудь пригодиться". По утрам к этому старику с уже не новыми ногами приходил доктор, выстукивал его, выслушивал и делал какие-то заметки в блокноте. Доктор этот любил писать, а старику не терпелось узнать последние известия. Но все-таки он ждал, и, едва доктор кончал свое священнодейство, старик, лучезарно улыбаясь, заглядывал ему в лицо и заговорщически спрашивал: "Ну, доктор, как я себя чувствую?" Старик уверял меня, что помнит, как самолеты сбрасывали на людей бомбы. Старик еще жив, его ноги понадобились ему самому.

- Забавная история, - согласилась Ягич, - но мораль, признаюсь, не ясна мне.

- Мораль? - повторил Альберт, и не было в его голосе ни удивления, ни досады. - Мои руки уже никому не пригодятся. И еще: "Ну, доктор, как я себя чувствую?"

- У вас отличное самочувствие, Альберт, - воскликнула Ягич, может быть, чуть-чуть громче, чем следовало бы.

- А что я делал целый месяц, доктор?

Ягич силилась сохранить непринужденность доктора-оптимиста, но, видимо, она перестаралась, и получилась отвратная интонация хорошенькой девчушки, разыгрывающей легкомыслие:

- Ах, поверхностная летаргия.

- Зачем?

- Профессор так многих лечит. Это дает хорошие результаты.

Ягич уверенно улыбалась, и даже понадобись ей сейчас убрать эту улыбку - она была бы бессильна: тугие резиновые колки прочно фиксировали ее растянутые губы. Вот только глаза... Впрочем, и глаза вроде бы ничего; во всяком случае, она безошибочно уловила мгновение, когда зрачки Альберта, нацеленные в ее глаза, расширились, освобожденные от недоверия и тягостных догадок.

- Хорошо, - сказал Альберт, - но у меня, понимаете, как бы это пояснее выразить, странные ощущения - вроде бы мои руки, которые я вижу, длиннее тех, которые я чувствую. В общем, когда я открываю глаза, кисти оказываются дальше того места, где я рассчитывал их увидеть.

Все еще улыбаясь, Ягич пожала плечами:

- Но в этом ничего особенного нет. Даже у здоровых людей изменяется пространственное восприятие своего тела: иногда руки представляются им непомерно длинными, иногда, напротив, явно укороченными. Перечитайте "Сон д'Аламбера". И обратите внимание: это восемнадцатый век. Мы многое забываем.

- Значит, порядок, доктор: в Мадриде полночь, испанцы могут спать спокойно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: