Николай устал стоять и опустился на корточки. В темноте было слышно — бойцы хрустели сухарями, жевали; булькала жидкость, выливавшаяся из фляжек.

— Умял консервы, Рябышев? — прозвучал саркастический голос Кулагина.

— Нет еще, — невнятно, видимо, с полным ртом, отозвался солдат.

— Ничего, питайся… Запоминай вкус… На том свете не дадут таких… — сказал Кулагин.

— Ну, чего… чего цепляешься? — давясь, прохрипел Рябышев.

— Чудак, для твоей пользы говорю…

Николай слабел от тоски и одиночества. Неожиданно для самого себя, юноша беззвучно заплакал. Он не опускал лица и не утирал слез, набегавших на мокрые от дождя щеки.

— Ох, и достанется нам! — снова услышал он недобрый голос Кулагина. — В такую мокрель наступать вздумали.

— Содержательный день предвидится, — произнес глуховатый бас, принадлежавший солдату со странной фамилией Двоеглазов.

— Ничего не достанется! — звенящим голосом заговорил Николай. Губы его стали солеными, он облизнул их.

— Москвич! И ты здесь? — сказал Кулагин.

— Ничего не достанется, — повторил Николай. — Зачем панику разводить.

Он и сам был взволнован неожиданной быстротой, с которой очутился на передовых позициях. В глубине души он чувствовал себя обманутым обстоятельствами, и лишь самолюбие не позволяло ему признаться в этом.

— Какая тут паника? Застрянем в грязи, вот и все, — проговорил Кулагин.

— Кому интересно застревать, тот, конечно, застрянет, — перебил Николай. Не видя Кулагина, он мог не скрывать своих слез, только голос его дрожал, готовый сорваться. — А кто понимает, что враги топчут родную землю, что родина в опасности, — тот застревать не станет.

— Ты кому это говоришь? — пробормотал, как будто удивившись, Кулагин.

— Очень правильно, что мы наступаем! — всхлипнув, закричал Николай. — Ни минуты нельзя терять, когда подумаешь, что там творится… в Смоленске, в Минске. Немцев надо гнать, гнать безостановочно… А рассиживаться мы после войны будем.

— Не кричи. Услышать нас могут, — сказал Двоеглазов.

— Ох, я забыл! — прошептал Николай, пораженный тем, что враги находятся так близко от него.

Несколько секунд он испуганно прислушивался.

«Господи, зачем я все это говорил! — подумал он. — Как будто бойцы не понимают… Завтра многих уже не будет…»

Но Николай спорил не столько с Кулагиным, сколько с вероломной судьбой. Испытания, выпавшие на его долю, были слишком тяжелы, и со страстным отчаянием он защищал то, что облагораживало их…

Установилось недолгое молчание. Слышались чьи-то чавкающие шаги, стучали по плащ-палаткам капли, падавшие с ветвей.

— Вот я увижу, как ты их гнать будешь, — со злостью сказал Кулагин.

«Увидишь… Все увидят…» — мысленно отвечал Николай, огорченный, пристыженный, готовый героически умереть сейчас, сито минуту.

— А меня учить нечего, — продолжал Кулагин, — я тоже всякие слова говорить умею.

— Перестань, — прогудел Двоеглазов.

— Чего он лезет? Сам наклал полные штаны, а других агитирует.

«Пусть говорит, пусть… Завтра все увидят, все узнают…» — твердил Николай.

Он чувствовал себя отвергнутым товарищами, но решимость завтра же оправдаться в их глазах несколько успокоила его. Глаза его высохли, и во всем теле ощущалась та томительная пустота, что бывает после слез. Бойцы молчали, кто-то возился, позвякивая котелком, кто-то неразборчиво шептал во сне.

«А я вот не могу спать», — подумал Уланов. Он облокотился на мешок и положил голову на руку. Сырой, винный запах перегнивших листьев поднимался от земли.

«Странно, что ничего не меняется, хотя завтра, быть может, меня не будет… — неясно думалось Николаю. — Так же пахнут старые листья, так же шумит дождь…» — не словами говорил он про себя, но таков был смысл его грустного недоумения.

Николай незаметно задремал и проснулся от сильного холода. Сразу припомнив все ожидавшее его в действительности, он ужаснулся своей участи. Острое сожаление о том, что отлетевший сон не возвратится, пронзило Николая. Ежась, шевеля окоченевшими ступнями, он пытался сообразить, много ли прошло времени и как скоро начнется то, что неотвратимо приближалось.

— …Я человек счастливый, жаловаться не могу, — услышал он низкий голос Двоеглазова. — Восемь лет мы с женой прожили, как первый день…

— У меня жена со слезами осталась да с ребятами, — проговорил Кулагин.

— Какая твоя профессия? — спросил Двоеглазов.

— Валенки я валяю, овчины могу работать. В артели я…

— Ничего… Это дело хлебное, — одобрил первый солдат.

— Пока дома был — хватало…

— Как уходил я, — сказал Двоеглазов, — жена заплакала и говорит: «Только бы живым тебя увидеть, а орденов мне не надо…» — «Почему не надо?» — спрашиваю. «Бросишь ты нас, и меня и девочек, если героем вернешься». — «Не может этого случиться», — объясняю я ей. «Может, потому что герои на молоденьких женятся». — «Выдумываешь себе беспокойство…» — смеюсь я. «Ничего не выдумываю, — отвечает, — за героя любая пойдет…»

— Ребята, вы меня не оставляйте, если что, — тихо попросил Рябышев.

— Надо думать, после войны большое строительство будет, — продолжал Двоеглазов. — Во всех городах памятники победы должны стоять… На мою профессию лепщики огромный спрос намечается. Если живой останусь, жену в шелк одену… И девочек тоже… Двое их у меня… Пускай в крепдешине растут.

— Баловать тоже не к чему, — возразил Кулагин.

— Почему же не баловать, раз мы победим…

— Скоро, что ли, пойдем? Который час? — послышался спокойный хриплый тенорок Колечкина.

— Поспал напоследок? — опросил Двоеглазов.

— Один раз не в счет…

— Точно… Счет начинается после ста, — согласился Двоеглазов.

— Ребята!.. Как я по первому разу… вы меня не бросайте, если что… — пролепетал Рябышев.

— Я немца хочу видеть… Я до него добраться хочу… Я бы ему все высказал… и за жену, и за себя, — проговорил Кулагин.

Как всегда перед боем, люди плохо слушали друг друга, хотя и очень нуждались в слушателях. Но даже сильное волнение товарища не привлекало особенного внимания, потому что у каждого происходило единоборство с самим собой. Однако в том, как Кулагин произнес последние слова, звучала такая свирепая ненависть, что бойцы на секунду замолчали.

— Как разговаривать будешь? Он нашего языка не понимает, — поинтересовался Двоеглазов.

— Ничего, они бы объяснились, — серьезно сказал Колечкин.

Внезапно в стороне немцев застучал пулемет и послышались одиночные выстрелы. Потом поблизости забил второй пулемет.

— Началось; — сказал Колечкин. — Участников просят на старт.

— Наших саперов обнаружили, — предположил Двоеглазов.

Ветки деревьев обозначились на посветлевшем небе, образовав спутанную черную сетку. Люди торопливо поднимались, застигнутые врасплох тем, чего так долго ждали. Они находились у подошвы холма и за тесной еловой порослью не видели того, что делалось на опушке. Но небо над их головами окрасилось в зеленоватый, неживой цвет, затем стало розовым и снова позеленело. Тени двигались, трепетали на шинелях бойцов и, казалось, нестройно шумели, проносясь по опавшей хвое, по листьям. Люди смотрели вверх, словно со дна ущелья, над которым пролетала гроза. На их лицах, мгновенно освещавшихся и вновь тонувших в сумраке, как будто мелькали отсветы молний.

Рябышев отвернулся и по-детски закрыл лицо левой рукой, выставив локоть.

— Ракеты пускает… Не видал, что ли, — сказал Двоеглазов, — сутулый, узкоплечий, — сострадательно глядя на широкого, могучего Рябышева.

Тот опустил руку и посмотрел на солдата блестящими глазами.

— Около меня держись, — посоветовал Двоеглазов. — Я побегу — и ты за мной, я стрелять начну — и ты пали, я лягу — и ты вались.

— Ага, — выдавил из себя Рябышев.

Двоеглазов повернулся к Уланову.

— Ничего, ребятки, обтерпитесь, — сказал он. — По первому разу, конечно, жутковато…

— Я, кажется, не жалуюсь, — запальчиво возразил Николай.

— Ну, молодец! — дружелюбно сказал солдат.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: