Франсиско Аяла
Встреча
– Нелли! Ты ли это! Mamma mia!
Ну да, это была она, она самая: знаменитая Нелли, или Лошадка, или Нанду, или Нелли Мотоциклетка. Ну да, она самая, только… mamma mia! Ее просто не узнать; еще бы, столько воды утекло!… Он остановился на углу, как раз там, где улица Ривадавиа выходит на Пласа-де-Майо, и, отступив на шаг, разглядывал Нелли со смешанным чувством изумления и любопытства. А она смущенно улыбалась и молчала, не поднимая глаз от кромки тротуара. Пока наконец не бросила с некоторым раздражением:
– Неужели я так изменилась?
Вместо ответа он взял Нелли за руку повыше локтя. Пальцы легко сжали дряблую плоть.
– Пошли; здесь мы сможем спокойно поговорить. – И Красавчик потащил ее в ближайший бар. Они уселись в углу, возле двери. Не спросив Нелли, он заказал два виски. Женщина изучала его с нескрываемым любопытством, и он не без удовольствия подумал о своем костюме. Еще в молодости была у нее привычка внимательно разглядывать одежду собеседника; а уж своей одеждой Красавчик мог быть доволен: костюм, возможно, несколько кричащий, но из прекрасного английского полотна; шелковая рубашка; роскошный галстук. Он спокойно дал осмотреть себя с головы до ног и только тогда ответил на вопрос, заданный еще там, на углу: – Изменилась? Да нет, не очень. Разве что похудела. Но надо же встретить тебя здесь, вот это сюрприз!
– Я всегда была худой.
Да, она всегда была худой. В молодости друзья прозвали ее Лошадкой: высокая, тонконогая, нервная, Нелли имела к тому же привычку резко встряхивать головой. Завистники же окрестили ее Нанду – за пышные меха, которые окутывали ее худощавое, жилистое тело. Да, слишком уж худа, на вкус многих мужчин… Но сейчас! Господи боже мой!…
Нелли с жадностью отпила виски, поморщилась и поставила стакан на столик. Руки у нее были неухоженны, ногти острижены до самого основания.
– Черт, надо же, вот это встреча! – никак не мог успокоиться мужчина. – Сколько лет прошло! Сколько лет, а!
– А у тебя дела идут неплохо, – заметила она.
– Да, нормально, – расплылся в счастливой улыбке Красавчик, – что там говорить, жаловаться не могу. – Оба вдруг поняли, что им совершенно нечего сказать друг другу. Красавчик любовался собой и в то же время не мог отвести взгляда от тощей шеи с бьющейся над острыми ключицами жилкой, от обтянутого кожей изможденного лица в паутинке тонких морщин. А ведь это та самая Нелли. На него глядят (теперь уже из-под увядших век) те самые глаза, «синие, как льняной цветок», которые стольких ухажеров сводили с ума, глаза, которые Мартин Авалос воспел в своих незабываемых «Лицах и масках»; да, те самые глаза глядят на Красавчика, как и прежде, в годы далекой молодости. – А помнишь, Нелли?
Нелли сдержанно улыбнулась; отпила еще глоток; рассеянно окинула взглядом пустой бар; было утро, в окна били солнечные лучи, выхватывая на паркете светлые квадраты. «А помнишь?» Разве она могла забыть? Скорее уж ему придется теперь рыться в памяти. Ведь это он, Хуансито Красавчик, надутый, самодовольный и сытый, строит из себя важную особу, угощает ее шотландским виски по невероятной цене; и тут Нелли вспомнила круглолицего паренька с красивыми глазами, который замечательно умел изобразить благородное негодование всякий раз, когда она – золотые были времена! – посылала его в кафе за цыпленком и бутылкой вина и совала в руку деньги или когда бедняге приходилось, потупив взор, с наигранной непринужденностью просить у нее в долг небольшие суммы, чтобы, конечно же, никогда их не вернуть. Эти воспоминания, где ласковая насмешка смешивалась с грустью, придавали лицу Нелли выражение мягкое и отрешенное.
– О чем ты думаешь?
– Так, ни о чем; обо всем сразу, – уклончиво ответила женщина.
Он пристально рассматривал ее, объясняя улыбку лишь приятными воспоминаниями и не переставая удивляться, что эта бедолага (с такой и на улице-то показаться стыдно) была когда-то – к чему скрывать – причиной стольких его страданий и слез. «Чуть худее тело, парой кило меньше, парой лет больше – и вот вам пожалуйста: трагедия превратилась в комический куплет», – рассуждал Красавчик. Хотя полно… Трагедия? Полно… Конечно, одно время он с ума сходил, плел невообразимые интриги и чувствовал себя самым несчастным человеком на свете. Бродил растерянный и жалкий, не мог думать ни о чем, оборвал все телефоны в соседних кафе… Это было похоже на лихорадку. Ну да, лихорадка юности. «Настоящая развалина, – сказал он себе, – развалина, огрызок». До сих пор еще стыдно вспоминать те смешные, просто нелепые положения, в которые он попадал по ее милости; как, например, однажды вечером, наконец дозвонившись ей, он с удивлением обнаружил, что Нелли, обычно неразговорчивая, тут ни за что не желает его отпускать: «Послушай! Представляешь!», а тем временем рядом переминался с ноги на ногу какой-то лощеный типчик, сгорал от нетерпения заполучить телефон и, дыша Красавчику в затылок, выслушивал все глупости, которые ему пришлось говорить Нелли; так продолжалось, пока наконец галисиец за стойкой весьма недвусмысленно и даже грубо не намекнул: пора, мол, вешать трубку; а тут еще мучительное, невыносимое подозрение, что там, на другом конце провода, она – неожиданно ласковая и приветливая, – может быть, не одна и, возможно, смеется над ним сейчас. Каким потерянным чувствовал он себя в такие минуты! Каким несчастным! Мир вокруг становился тусклым и
бесцветным. Тогда он ненавидел буквально все: ненавидел часы в кафе за углом, ненавидел сладкий запах жимолости во дворе и оклики соседей, ненавидел английский выговор своей матери, ее неприятные, совершенно неинтересные рассказы. Какая все это гадость! Но зато какое блаженство, да, именно блаженство, видеть ее рядом с собой, смотреть, как Нелли, его Нелли, не подозревая о пережитых им муках, смеется, приоткрыв влажный, свежий рот; играя, она ерошила ему волосы, запускала в них пальцы с острыми ногтями, глядела на него с нежностью, снова заливалась смехом, говорила ласковые слова… И тогда он, неделями жадно ждавший этого момента, пользовался случаем и засыпал ее вопросами, коварными вопросами, стараясь задавать их словно невзначай, в шутку; ему хотелось знать все, и он строил всевозможные ловушки, чтобы уличить ее во лжи; но куда там! Она уворачивалась, ускользала, и он временами даже ненавидел ее. Нелли клала ему руки на плечи, сильно сжимала, заглядывала в глаза – завидная выдержка у женщины – и смеялась, смеялась. «За что я тебя люблю? Ах ты, глупышка! У тебя лицо как у девочки, у куколки, ты красавчик… Хочешь, буду тебя называть Красавчик?» И опять хохотала. Нелли прекрасно знала, что Хуансито этого слова терпеть не может. Да и как оно могло нравиться, если его придумал этот (до сих пор без досады невозможно и подумать о слюнявом старикашке)… этот нелепейший тип, Салданья, сеньор Салданья, типичный мошенник, с чьей легкой руки Хуансито окрестили Красавчиком; и прозвище словно прилипло – это к нему-то, у которого никогда не было никаких кличек. Друзья называли его по фамилии – Ваттеоне или уж в крайнем случае ласково – Толстячок Ваттеоне. Просто убил бы мерзкого старикашку! «Красавчик»! Так и пошло: «Держи, Красавчик!», «Идем, Красавчик», «Давай-ка, Красавчик!»… «Хуже всего то, – утешал он сам себя, – что хочешь не хочешь, а надо помалкивать. Раз уж другой платит, а ты знай себе пользуешься, то терпи и помалкивай, иначе – адью». Разве сама Нелли, гордячка Нелли, не помалкивает, когда ее называют Нанду? Это Два Су, он отлично помнит, придумала такое прозвище – роскошные меха, подаренные бразильцем, на худых плечах Нелли напоминали пышное оперение страуса вокруг тощей шеи… А теперь бедняжка и вправду похожа на общипанную птицу, смотреть жалко…