– Если есть провокация, надо ее раскрыть…

– Да, конечно, раскрыть… Но как?

– Как? Не знаю…

– Но ведь вы раскрыли доктора Берга?…

Розенштерн болезненно улыбнулся:

– Доктора Берга?… Ах, Боже мой… Какое сравнение… Я три месяца наблюдал за ним… Ну, а вас арестуют через неделю…

– Так что же делать?

– Не знаю.

В кофейню вошел рыжеватый гладко выбритый господин в клетчатом долгополом пальто. Он сел за столик в противоположном углу и спросил себе чаю. Розенштерн пугливо насторожился.

– Пойдемте…

Они встали и вышли. На другой стороне, у меблированных комнат «Мадрид», скучало два человека. Недалеко от них, на углу, перебирал вожжами лихач:

– Вот, барин, пожалуйте…

– Это филеры… – промолвил шепотом Розенштерн. – Я вот что думаю, Александр Николаевич… Вам необходимо проверить… Проверить всех… Необходимо присмотреться… Необходимо сделать нужные изыскания… И… и потом распустить дружину.

Александр понял, что Розенштерн не поможет, – не умеет, и не в силах помочь. И как только он это понял, он почувствовал, что не уйдет из террора, что ни Розенштерн, ни дружина, ни партия не властны остановить покушение и что он обязан довести его до конца. Он почувствовал, что отвечает за провокацию, отвечает не перед партией – перед Россией, и что если нельзя победить, то можно не признать себя побежденным. Он понял, что достоинство революции, честь дружины, память умерших, кровь, пролитая за народ, непреклонно требуют этой жертвы. Но мысль о смерти не испугала его. «Господи! Дай мне счастье каплею в океане, искрой: в пожаре послужить спасенью России», – на этот раз молитвенно вспомнил он. Выпрямляясь и твердо глядя в глаза Розенштерну, он громко сказал:

– Я дружины не распущу.

Розенштерн подумал немного:

– Вы погубите себя.

– Может быть.

– Но ведь это нелепо.

– Может быть.

– Но ведь вы не верите же в успех?

– Не знаю.

– Не верите, что раскроется провокация?

– Не знаю.

Розенштерн помолчал:

– Послушайте, – мой совет: уезжайте теперь же.

– За границу?

– Да, за границу…

– «Лимпопо», Аркадий Борисович.

– Ну, что ж, «Лимпопо», – не обиделся Розенштерн, – Тутушкин прав… Послушайте, что же делать? Ведь вас повесят, повесят зря… И дружину с вами, конечно… Зачем это нужно?… Кому? Ведь это значит идти на рожон… Какой смысл? Поймите, вы вернетесь назад, вы можете быть полезными вы еще можете работать в терроре… Ну, хорошо, в дружине есть провокатор… Разве нельзя собрать другую дружину?… Я прошу вас… Понимаете, прошу… я настаиваю… Во имя партии, во имя террора… Вы слышите?…

– Слышу.

– Ну и что же?

– Да ничего.

– Боже мой, – уже с гневом продолжал Розенштерн. – Ведь это – упрямство… Вы – член партии, вы обязаны с нею считаться… Чего вы добьетесь? Ну, будет громкий процесс… Что толку? Разве нам процессы нужны? Нам нужен террор… Что же будет, если вас арестуют? Я не могу работать один. Или вам кажется, что могу?… Ведь партия погибает… Боже мой, партия! Подумайте: погибает!.. – Розенштерн в волненье остановился. Ему хотелось еще говорить, хотелось доказать Александру, что его долг, партийного человека, беречь партию, а значит, беречь свою жизнь. Но Александр, перебивая его, сухо сказал:

– Довольно слов, Аркадий Борисович. Вы знаете: я не уеду.

Розенштерн вздрогнул:

– Значит, Рожественский?

– Да.

– Значит, Цусима?

Александр ничего не ответил. Розенштерн порывисто протянул ему руку и, не оборачиваясь, быстро пошел по Тверской.

XIII

– Как я бежал? – переспросил угрюмо Свистков и погладил волнистые, длинные, как у Вильгельма II, усы. – Не стоит и разговора… Бежал, и – делу конец.

– Нет, ты уж мне расскажи.

– Да что… Был у нас в полку бунт. Ну вот.

– Бунт?

– Так точно. Забастовала пятая рота. Земляки кричат: «Бери, ребята, винтовки…» Похватали мы тут винтовки… Ну, вот.

– Из-за чего бунт?

– Из-за мяса. С червями мясо, гнилое… Пятая рота в строю, на правом фланге ефрейтор, грузин, винтовкою машет: «Ко мне, ребята, ко мне!..» Пошумели, глядим – белостокцы пришли, из пулеметов стали стрелять… Ничего и не вышло. Ну вот.

Он забыл рассказать, что заколол офицера и что, когда стреляли из пулеметов, он, единственный из всего батальона, не убежал в испуге в казарму и не бросил ружья. Александр закурил папиросу:

– Дальше.

– Дальше что? Ничего… Арестовали нас! Поволокли на гауптвахту. На самый верх посадили, в третий этаж. Сто двадцать пять человек. Конечно, судить… Не иначе – к расстрелу… Сидим. Караул свой, земляки… Ну вот. Стали, конечно, думать – как из этой клоповки стрекнуть? Постучали в стенку, – стучит. Пусто. Значит, труба. Для вентиляции положена… Начали стенку ножом ковырять. Проковыряли дыру… Ну вот… – Он прищурился, что-то припоминая, и поднял голову вверх. Сквозь зеленую шапку берез пробивалось горячее солнце и играло на пыльной скамье. Далеко, в Сокольниках, по песку шуршали колеса. Колька, до сих пор не сказавший ни слова, засмеялся и задергал локтями.

– Стыдлив, как рак… Неужто забыл?… Ишь ты, девичья память… Ну-ну, рассказывай… Нечего петрушку валять…

– Да чего рассказывать?… Проковыряли дыру, из простынь веревку свили. Ну вот… Был у нас солдатик один, Фитик ему фамилия… Перекрестился, полез, начал по веревке спускаться. Долго лез. Наконец слышим, – дрыг… Тащите, значит, обратно. Вытащили… «Пустое, говорит, место… Стена… А за стеной, говорит, кухня». – «Откуда знаешь?» – «Кирпич один, говорит, отломал». Ну вот… – Свистков приостановился и сплюнул. – Бедовый был этот Фитик, на все руки мастак. В Одессе его поймали… Ну вот… Кухня, говорит… Стали мы тут рядить, кому первому лезть? В первый день восемнадцать человек убежали. И я в том числе. Через кухню прошли… Меня еще караульный офицер встретил.

– Ну?

– Встретил. Говорит «Ты куда?» – «За кипятком», – говорю. Ну вот.

– За кипятком? – подмигнул Колька. – Здорово!.. Счастлив твой Бог…

Александр знал об этом побеге, – невероятном побеге тридцати семи гренадер. Но он не мог представить себе, что неповоротливый, сумрачно-равнодушный, всегда угрюмый Свистков решился по веревке спуститься в трубу и на глазах у часовых уйти за ворота. Ленивый рассказ Свисткова, его медлительный голос и скучные, точно потухшие, оловянного цвета глаза смутили его. «Не на него ли намекает Тутушкин?» – почти с облегчением подумал он и бросил окурок.

– Говори дальше.

– Дальше я к Владимиру Ивановичу поступил.

– Что же ты делал?

– Пьянствовал… – захохотал Колька.

– Как пьянствовал?…

Свистков сдвинул брови и покраснел. Было странно видеть его солдатское, загорелое, теперь смущенное и по-детски разгневанное лицо. Он в негодовании махнул рукой и совсем другим, обиженным тоном сказал, не глядя на Александра:

– Помалкивал бы в тряпочку… Так точно. Обязан сознаться… Даже уволил меня Владимир Иваныч… Только будьте благонадежны, – я теперь уж не пью.

– Почему?

– Зарок дал.

– И не пьешь?

– Никак нет. Не пью.

– Ни рюмки?

– Ни рюмки.

Брошу я карты,
Брошу я бильярды,
Брошу я горькую водочку пить…
Стану я трудиться,
Стану я молиться,
Стану я кондуктором на конке служить… —

высоким тенором насмешливо запел Колька. Он сидел на траве по-турецки, поджав толстые, в заплатанных штанах ноги, и, жмурясь, смотрел на солнце. В еще знойных, вечерних лучах он казался бронзово-красным: красная шапка, красные волосы, красные руки и красный, изорванный, с чужого плеча пиджак.

– Ты чего? – повернулся к нему Свистков.

– Ничего.

– Нет, ты что такое поешь? Какие слова ты поешь? Ты, может быть, что-нибудь знаешь? Так ты говори…

– Чего знать-то?… Чудак!.. Дедушка знал, да и тот давно помер…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: