Ничего интересного вообще комнаты не представляли, а старик только ограничивался краткими замечаниями: здесь была приемная, здесь гостиная, а тут спальня, — говорил он идущему за ним Навроцкому.
Прошли все комнаты, как вдруг Навроцкий обратил внимание на одну затворенную дверь.
— А эта дверь куда ведет? — спросил он.
— А здесь был княжеский кабинет, да он, кажись что, заперт. А ну-ка, я погляжу, нет ли здесь ключа.
Старик стал пробовать ключи; перебрал он всю связку, но ни один не подходил.
— Экая досада, — молвил он, — может, дома где у меня…
Но дверь оказалась ветхая и под напором сильных плеч Навроцкого подалась.
С каким-то жалобным, похожим на стон скрипом распахнулась она настежь.
Войдя в комнату, Навроцкий первым долгом обратил внимание на то, что одно из двух окон не было заколочено, и свет с воли достаточно освещал всю обстановку комнаты.
Почти посередине ее стоял письменный стол, а перед ним мягкое кожаное кресло — в таком положении, что если сесть на него, то перед глазами на другой, противоположной стороне видны два завешенных белым полотном портрета. В углу у дверей стояла широкая кожаная кушетка с такой же на ней подушкой.
— Чьи это портреты? — спросил Навроцкий.
Старик сдернул покрывало с одного и сказал: «Это князь-хозяин здешний, прости ему Бог все его прегрешения».
Портрет изображал красивого мужчину лет тридцати пяти в гусарском мундире, с орденами на груди.
Вглядевшись пристально, физиономист сказал бы, однако, что физиономия — отталкивающая.
Огромный низкий лоб, нахмуренные брови, из-под которых сверкали как сталь острые глаза, сжатые тонкие губы и орлиный нос, все это в общем производило впечатление какой-то свирепой до зверства жестокости и упрямства.
— А это вот супруга его, — сказал старик, накрывая первый портрет и сдергивая полотно с другого. — Пошли ей, Господи, царство небесное, страдалице, ангельская была душа, — прибавил он дрогнувшим от волнения голосом.
Перед глазами Навроцкого, во всем блеске первой молодости, предстала женщина необыкновенной, поразительной красоты.
Портрет написан был в половину роста. Белая воздушная ткань облегала роскошные формы красавицы, открывая гибкую, лебединую шею. Обнаженные до локтей, будто выточенные из мрамора резцом величайшего гения древности руки были опущены вниз; густые каштановые локоны оттеняли виски ее, белые как мрамор; дивные черты лица были классически правильны; казалось, гениальный портретист изобразил древнюю богиню, а не обыкновенную женщину. Но что всего более поражало, так это глаза: голубые, глубокие, грустно задумчивые, взглядом своим они проникали до глубины души.
Навроцкий долго сидел, как под влиянием гипноза, не имея сил оторваться от чудного видения…
— Расскажи мне, старина, что ты знаешь из их жизни, — спросил он, приходя наконец в себя.
— Я знаю все, ваше благородие, да долго рассказывать, вам, пожалуй, и слушать надоест.
— Нет, нет, что ты! — прервал он.
— Грешный я человек, ваше благородие, не любил я своего барина: зверь был, а не человек. Сколько из нас на тот свет отправил, насмерть запарывал. Меня за то, что не заметил его да не снял шапки, в солдаты отдал. Так бы и служил я до старости, если бы меня не ранили горцы на Кавказе.
Он тоже служил в Питере в гвардии, а потом вышел со службы, приехал сюда и по скорости женился вот на этой ангельской душе. Марьей Александровной ее звали, а урожденная она была графиня; только бедная, должно быть, а наш-от был темный богач. Так и шел слух, что не любя вышла за него, — родные-де силком выдали из-за денег.
Когда я в ту пору из солдат пришел раненый, они уж года три были повенчаны и была у них дочка Ольга Николаевна, — это та самая, что в Питере-то теперь.
Жили господа как будто ничего, только больно ревнив был барин-от, измучил он ее своей ревностью.
А уж она была такая кроткая, добрая, что и сказать нельзя; все заступалась за нас, а он хоть и зверь был, а все-таки иногда ее и слушался.
Потом наступила Севастопольская компания; барина вытребовали на войну; там он воевал года с два, отличиев много заслужил.
Вздохнули мы все без него, как будто на своей воле.
Только и случись беда с нашей барыней.
Тут, верст пятнадцать отсель, и сейчас есть имение графа Воронцова, — он уж помер давно.
Вот этот граф приезжает с войны раненый. Когда выздоровел, познакомился с вашими барынями, — тогда и старая была жива еще.
Граф этот был добрый, да уж такой-то пригожий, что и сказать нельзя. Все дворовые, бывало, говорили: вот бы какого мужа-то надо нашей барыне… Да и наговорили, накликали беду…
Полюбили они в ту пору друг друга, да не на радость, а на погибель свою.
Прошло еще около года, как узнали, что наша молодая барыня беременна.
Старая-то любила ее, все утешала, а она все плачет да Богу молится.
Скоро потом и война закончилась, а тут и приехал барин. Мы все ни живы ни мертвы; вышли встречать его, а он ничего не сказал никому, только головой мотнул и наверх.
Говорили потом, что молодая-то наша барыня в ноги пала ему, да молила простить ее… Только на другой день все мы узнали, что барыня умерла.
Так и похоронили без всякого следствия…
Потом, тут же вскоре уехал наш барин в заграницу и знать, года через два, што ли, умер. Скоро и старая барыня тоже умерла и все они схоронены тут в соседнем селе близ церкви: ее вишь они и строили. Так все трое и лежат теперь в одном склепе: барина-то тоже туда положили, из заграницы привезли…
Старик задумался, а потом, немного погодя, сказал, указывая на незаколоченное окно:
— А вот люди говорят, что некоторые видали в этом окне свет ночью поздно и — женщину в белом платье.
— Ну спасибо тебе, старина, за рассказ, — сказал Навроцкий в раздумье и подал ему трехрублевую бумажку. — А это вот тебе за хлопоты и за угощенье.
— Да што вы, помилуйте, ваше благородие, какое же тут угощенье да хлопоты…
— Бери, бери, старинушка, — сказал Навроцкий. — Да вот что, — прибавил он, взглянув на часы, — теперь уже скоро семь, стало быть, скоро и ночь наступит; еще ночью и подводу-то найдешь ли на селе, не знаю: я ночую у тебя, старина.
— С великим удовольствием, мой батюшка, только в хате-то моей не больно чисто.
— Э, полно, я здесь усну, только Ивана приведи ко мне на минуту, а то сам-то, пожалуй, дороги не найдет.
— Вся есть воля ваша, только удобно ли будет здесь вам? — не то заметил, не то предостерег старик и вышел из комнаты.
— Собаку захвати сюда! — крикнул Навроцкий вслед старику.
Через несколько минут вошли Иван и старик. Оба тащили всякой всячины для постели.
Старик принес большой овчинный тулуп, простыню и подушку; у Ивана в руках было одеяло.
Навроцкий не противился: не отсылать же обратно.
— Спасибо, старина, ничего, я бы и так уснул, — говорил он.
— Как можно, батюшка, — вон какой здесь холодище, — говорил старик, устилая постель на широкой кушетке.
— Ты, Иван, завтра часов в шесть утра иди на село и разыщи подводу, — обратился Навроцкий к денщику.
— Слушаю ваше благородие; не прикажете ли еще чего?
— Нет, больше ничего не надо, спокойной ночи вам обоим!
— Счастливо оставаться, ваше благородие! — проговорили оба и вышли из комнаты.
Глава VI. Явление мертвеца
Навроцкий встал и притворил дверь. Потом сдернул с портретов полотно и пристально поглядел на «него» и на «нее».
Придвинув к кушетке стул, он поставил на него лампу и лег в постель, не раздеваясь.
Долго он лежал, куря папиросу за папиросой; вынул часы, поглядел: было около десяти.
Наконец он потушил огонь, завернувшись сначала в овчинный тулуп.
В окно светила полная луна и при свете ее Навроцкий, дополняя воображением устремленный взгляд свой, почти ясно видел портреты…
Так он долго лежал, будучи не в силах оторвать взор свой от той точки, в которую он впился.