— Захаркают кровью!
— Потроха из живых!
— Так их в душу мать!
— О-о-о!
— У-у-у!
И я тоже вопил что-то злое и бессмысленное.
— Тих-ха!
На расползшуюся наледь выскочил пехотинец в копотном полушубке, вскинул над ушанкой сжатые в рукавицах кулаки — дядя Паша, непохожий на себя. На багровой физиономии раздуты белые ноздри, желтые прокуренные зубы в оскале.
— Тих-ха! Слушайте!.. Коль они так, то и мы так! Чего зря глотки драть! С-час!.. Вот с-час покажем. Отольются кошке мышкины слезы!
— Отольются — жди!
— Покуда доберемся до них — подобреем!
— Всегда так — покричим да остынем!
— Тих-ха!! Побежали уже… С-час! Вот с-час приведут…
Я ничего не понимал и, как все, с надеждой взирал на дядю Пашу с чужим оскалом на красном лице, неповоротливого, в завоженном окопном полушубке судию, вещающего отмщение. И я хотел этого отмщения, всей воспаленной душой, каждой взвинченной клеточкой негодующего тела.
Очнулся от ликующего до рези в ушах вопля:
— Веду-ут!!
Толпа протащила меня в одну сторону, в другую и распалась, давая проход. Еще не до конца понимая, еще ничего не видя, я успел ощутить некую отрезвляющую неуютность.
И она сразу же сменилась ужасом… Пополам согнут, головой вперед, на русой прилизанной макушке вздыбленный хохолок. Вскинулось от толчка и вновь упало к земле лицо, одеревенело бледное и щекастое — Вилли! Двое солдат заламывали ему руки — один незнаком, второй — пузырящаяся каска лежит прямо на широких плечах. Якушин…
Толпа развалилась, давая проход, но упруго колыхалась, готовая вот-вот сомкнуться, обрушиться на заломанную жертву.
Дядя Паша, пророк-судия в окопном полушубке, уже успокоившийся, без оскала, степенный, важный, сознавая свою высокую ответственность, сдерживал накаленную толпу:
— Тих-ха! Тиха! Не лезь! Не больно-то… Что толку — сомнете. Живым его надо…
И простоволосый парень в расхристанной шинели приплясывал в проходе, сучил ногами, отступая шажок за шажком перед жертвой, захлебывался:
— Братцы! Только не все! Только раньше времени не смейте… Вежливенько, братцы, вежливенько!..
И толпа сжималась, напирала, но натужно сдерживалась. Из нее вылетали лишь советы, трезвые и беспощадные:
— Башку ему подымите, пусть посмотрит!
— Верно! Пусть знает — что за что!
— Проникайся, гад!
Якушин с добровольцем-помощником вытолкнули Вилли к колодцу на наледь. Он разогнулся, зеленый, как лед, с раскрытым ртом, помятый, стал дико оглядываться, явно не замечая ледяных колоколов.
А парень-активист в расхристанной шинели тыкал шапкой в ледяные колокола и восторженно, почти умиленно взахлеб:
— Ты, милый, сюда смотри, сю-юда-а!
Вилли глядел на напиравших людей, на обросшие, искаженные ненавистью солдатские лица. У Вилли была крупная голова и узкие, нескладные плечи под суконным мешковатым мундиром.
— Хватя! Раздевай! — приказал сурово дядя Паша.
И парень в расхристанной шинели деловито насадил на голову шапку, уцепился за мундир Вилли, и тут-то толпа ринулась, десятки рук вцепились в одежду. Вилли закричал, не по-детски, даже не по-человечьи — сипло каркающе, с захлебом.
Я уже не видел Вилли — закрыли, слышал только его рвущийся крик и озабоченные голоса:
— Ишь, сучье вымя, дергается.
— Держи, держи, я стяну…
— На колени ставьте!
И торжествующий возглас парня:
— Брат-цы! Воду!..
Заскрипел, стал нагибаться колодезный журавель, а я, вцепившись обеими руками в автомат, попятился, натыкаясь спиной на суетящихся людей.
Нет, я не сорвал автомат с шеи, не остановил, я даже не крикнул. Люди перестали быть людьми, я их боялся.
Что мой голос для них? И что мой автомат? Здесь был вооружен каждый. Я трусливо пятился.
Склонялся и выметывался колодезный журавель. Давился в крике Вилли.
5
Продолжение второй моей истории наблюдал в 1966 году китаевед Желоховцев.
Вот отрывок из его записок. (Ж е л о х о в ц е в А. "Культурная революция" с близкого расстояния". М. 1973.)
"У библиотеки соорудили высокий дощатый помост — не то трибуну, не то эстраду, не то эшафот. На фоне красных знамен на нем стоят выстроенные в шеренгу люди, опустив на грудь головы в ушастых бумажных колпаках. На многих бумажные накидки, сплошь покрытые надписями. В руках они держат фанерные щиты с перечнем «преступлений». На груди у некоторых висят плакатики: "Черный бандит".
— Склони голову! — вдруг услыхал я возглас за спиной и резко обернулся: к импровизированному эшафоту вели сравнительно молодого человека. Двое держали его под руки, а третий ударял по затылку — человек этот не желал опускать голову, он стойко и упрямо выпрямлялся.
Тогда конвойные остановились, стали осыпать осужденного бранью и бить куда попало. Избиваемый не сопротивлялся, он шатался из стороны в сторону, пытаясь устоять. Проходившие по аллее студенты сгрудились вокруг жертвы.
— Контра! Сволочь! — неслись выкрики.
Человек упал, и все наперебой стали пинать его ногами, но он не издал ни одного стона или крика.
Вдруг от собравшейся на судилище толпы отделились человек пять и бегом понеслись к нему, крича:
— Его будут судить массы. Ведите его сюда!
Разъяренная толпа, только что с холодным ожесточением избивавшая беззащитного человека, при властном крике мгновенно дисциплинированно расступилась. Жертва недвижимо лежала на асфальте.
— Вставай! — крикнули подбежавшие студенты еле дышавшему человеку, подняли его и потащили к эстраде. Избитый из последних сил несколько раз пытался поднять голову, но, получив затрещины, беспомощно ронял ее снова. Я смотрел, как его вытащили на сцену и прислонили к заднику, обтянутому красной тканью. Он соскользнул на пол. Ему приказали встать на ноги и влепили несколько увесистых пощечин, но тщетно. Тогда подошел здоровенный детина кто-то из ведущих активистов — и заработал солдатским ремнем. Удары ремня привели избитого в чувство, он встал на ноги. На него натянули бумажный колпак клоуна и накинули бумажную хламиду. Двое юнцов начали быстро что-то писать на ней черной тушью. Еще один парень замазал его лицо белой краской, макая кисть в большую консервную банку — в старом национальном театре злодеев гримировали белым…"
Читаю дальше: "В тот же день я возвращался из клуба советского посольства. Собрание перед библиотекой продолжалось. Осужденные по-прежнему стояли шеренгой, у самого края рампы, держа на вытянутых руках над головой фанерные щитки с перечнем своих «преступлений». Время шло, и вдруг люди начали один за другим мешковато валиться на помост. Все глазели на них, но никто не подходил, не трогал их — это, видимо, никого не удивляло. Я был настолько потрясен этим зрелищем, что не удержался и спросил стоявшего рядом паренька с красной повязкой, что с ними.
— Они стоят так целый день. Человек же не может простоять долго, держа руки над головой, вот они и падают, — охотно объяснил он мне, нарушая строгий запрет вступать в разговор с иностранцами. — Только их нечего жалеть. Ведь это черные бандиты и предатели. Они захватили власть в парткоме и насаждали здесь черное царство. Зато теперь пришло время и революционные массы спросят с них.
А в это время на эстраду, освещенную ярким светом ламп, вышли молодые ребята с ремнями в руках и принялись самозабвенно хлестать упавших. Те поднимались, снова падали, фигуры «революционеров» прыгали вокруг них, пряжки ремней поблескивали в лучах света, а возбужденная толпа, требуя смерти, скандировала:
— Ша! Ша! Ша!" (- Смерть! (китайск.))
Все это происходило в том самом Педагогическом университете, где я пережил одни из самых светлых минут своей жизни.