Холмин оторопело помотал головой: откуда являются к интеллигентному человеку опереточные фантазии? В поисках источника он уличающе посмотрел на купеческую роспись потолка, где альфрейные зеркальца показывали сцены из мифологии. Как только удалось сохранить тут всё это, художественной ценности не имеющее?

Впрочем, Холмин знал, что его тренированный мозг не мог без всяких причин сыграть в лейб-гусара второй гвардейской дивизии. Почему второй, а не первой? Гусарская чепуха обнаружила холминскую привычную манеру вывернуть тревожащую мысль наизнанку, надеть ей шутовской колпак. А что под колпаком? Холмин мысленно прислушался — и сквозь малиновый звон гусарских шпор до него донеслась знакомая трель звонка, созывающего на ученый совет. Так вот почему не просто армейский гусар, а всё-таки лейб-гусар второй гвардейской!.. Привилегированный полк… Для избранных… Традиции родовитой семьи… Была ещё и первая гвардейская, туда входили кавалергарды — по-нынешнему то же, что и физики-теоретики… Выше нет… Избранное общество, куда плебеи не допускались.

— И выигрывали, и отписывали мелом, — пробормотал он себе под нос. — «Так, в ненастные дни, занимались они…» А чем занимались? Делом… И мелом…

— Кофе принести? — второй раз, построже спросила официантка.

— Да, — очнулся он. — И счет.

Саша хотел сам расплатиться, а у Холмина не сразу вынулись деньги из неудобного кармана кожаной куртки, но официантка сгладила неловкость, легко отодвинула Сашину руку с мятой пятеркой.

— Не лезь поперед старших! — Ожидаючи, она бренчала мелочью в кармане кружевного передника. — Нога-то совсем зажила? На танцы ходишь? — с этими сестринскими словами, обращенными к Саше, она непреклонно отсчитала Холмину сдачу — всю, до медяков, теплыми от её рук монетками.

— Вовсе не болит. Спасибо. — Никакого удивления не было в Сашином ответе, одна лишь радостная благодарность.

«Значит, она узнала его сразу, — понял Холмин. — Сразу узнала мальчика, однажды обедавшего в ресторане несколько лет назад. Никакой проницательности. Просто узнала, потому и не строила догадок, кто сел за столик: отец с сыном или дядя с племянником…»

Не оттого ли разгулялась тревога его лейб-гусарской фантазии? Не в том ли проявилась суть его неожиданной поездки, лихого увоза самого себя в Пошехонье? Туда, где родился запоминающийся с одной встречи мальчик с простоватым юным лицом, какое и не выделишь в толпе, — до того оно привычно и будто давно знакомо, как портрет в календаре. Есть у России эта повадка — метить простотой лица тех, кого она полюбит.

Странно начиналась у Холмчна поездка в Пошехонье с мало ему знакомым студентом Сашей Королевым — быть может, последним учеником Николая Илиодоровича. Не для того ли он ехал с Сашей, чтобы вырваться из тесноты, становившейся ему всё заметней — такой, как в зале, где народу собралось больше, чем поставлено стульев, и где у дверей строжайший кордон пропускает только достойных. Холмина с недавних пор всё больше тяготило окружение избранности — она была ему доступна, он реально вошел в этот самый высший круг, но отчетливо услышал, что за ним кого-то не пускают. И не стало радости от высоты достигнутого, а стало как-то неловко и тесно…

Шоссе за Ярославлем шло меж голых, неприглядных полей, а за Рыбинском обступил густой лес — и тут кончились километры асфальта, пошли российские булыжные вёрсты. Смеркалось, и придорожные кусты впитывали в себя сумерки, набухали вечерней синевой.

Боясь задремать за рулем, Холмин потребовал, чтобы Саша, не умолкая, рассказывал что-нибудь завлекательное или пел погромче, если не хочет рассказывать. Саша затеял было разговор на тему специальную, научную, но Холмин сразу же взбунтовался. Тогда Саша с усмешкой в голосе стал вспоминать, как совсем случайно попал в знаменитый, известный каждому честолюбивому юноше институт. И тут Холмин перестал опасаться дремоты. Сашина история шла вне известной схемы, выводящей целеустремленного юношу к неизбежной встрече с крупным ученым. Саша и не собирался поступать в знаменитый институт. Он нацелился поехать после десятого класса в Рыбинск, в техникум, но в правлении ему присудили путевку в Смоленский сельскохозяйственный институт. Он поехал сдавать экзамены и на письменной по математике решил только три задачи, на остальные не хватило времени. А вечером того же дня его разыскал в общежитии преподаватель, приглядывавший за абитуриентами на письменной, и долго выспрашивал Сашу. Так Сашины документы и решенные им три задачи оказались в педагогическом институте, на физмате. А из педагогического Сашу отправили в Москву, к Николаю Илиодоровичу…

— Я говорю: вы только не забудьте в колхоз справку послать, что я не сам перебежал из сельскохозяйственного в другой институт. Мне же путевку дали и колхозную стипендию вперед, а я, получается, сбежал…

— Послушайте, Саша, — медленно начал Холмин… Стало уже совсем темно, и за околицами спящих деревень в обнимку ходили влюбленные. Они попадались в свет фар задолго до следующей деревни, а после спящих всеми окнами домов снова встречались далеко за околицей. — Послушайте, Саша… — Холмин не мог знать, какие воспоминания будят у спутника ночные деревни. — Но ведь в школьные годы вы замечали, что обгоняете своих сверстников?.. Вы должны были — так или иначе — ощущать свои возможности.

— Нет. Никакого особого ощущения у меня не было. Я думаю, что и другие ребята всегда могли бы находить свои, самостоятельные пути решения задач. Но они не хотели. Их не интересовало. А мне стало интересно.

В ответе не слышалась привычная застенчивая мягкость. Сашин голос теперь был сух и даже резок. Холмин понял, что резкость возникла не от недовольства, а от обдуманной точности ответа. Ясность, при которой светло как днем. И можно отчетливо себе представить, каким будет этот мальчик через десять, двадцать и тридцать лет. Всё более трудный в своей ясности, требующей от других, работающих с ним, колоссального напряжения: и попробуй тогда ему объяснить, что другие не способны делать то же, что может он, когда ему интересно.

Саша вздрогнул уже спросонок:

— Вы меня о чём-то спрашивали?

— Укатал я тебя… — вздохнул Холмин. — Хотел поставить рекорд: Москва — Пошехонье за один день. А теперь уж деваться некуда — только вперед. Сейчас чуточку передохнем и дальше…

Он остановил машину перед мостиком. Внизу слабо поблескивала вода.

— Почеболка, — прочел Холмин на табличке название реки. — Чудное имя. Почеболка. Не здесь ли жила чудь белоглазая?

— Не-е-т… — протянул Саша. — Не слыхал. А у нас в деревне речка называется Конгора. И деревня есть рядом Орда. А наша Лунино. Никто не удивляется, — он зябко передернулся. — Холодит-то как. С моря. Вон Рыбинское море. — Саша показал туда, где невидимое в ночной белесоватой мгле угадывалось что-то огромное.

— Промерз? — Холмин обхватил его за тонкие мальчишеские плечи. — Поехали! Поехали от речки Почеболки. Невооруженным глазом видно, что водится здесь нечистая сила. Кишмя кишит…

В машине Саша сразу же угрелся и заснул. Холмин считал оставшиеся версты. Он знал, что заснет сразу, едва лишь доберется до подушки. И надо бы не прокараулить то последнее мгновение перед сном, когда по уже темной памяти падающей звездой скатывается яркая мысль — та, которую ждешь давно… Надеешься, веришь и ждешь не как счастливого случая, а как счастливого выстрела.

Нет, ничего случайного не могло быть в Сашиной истории. Ни в том, что он был сразу же замечен на поверхностном экзамене в сельскохозяйственном институте. Ни в том, что декан физмата оказался довоенным учеником Николая Илиодоровича и настолько верил в своего учителя, что в октябре, когда уже никакого приема не было, повез мальчика в Москву. Во всём существовала своя закономерность, и её требовалось выразить с математической точностью. И если Саша Королев не знал о своей исключительности, то не было ли его незнание благотворным? В чём же тогда состоит закономерность? В том, что для развития таланта нужна не плотная среда, а неограниченность пространства. И незнание собственной исключительности закономерно для ума, предчувствующего не только собственные, практически применимые возможности, но и возможности человеческого разума вообще…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: