Я быстро вытер слезы, взглянул на Лю Мёнчже. Губы его были сурово сжаты.
Отец вернулся лишь на следующий день, под вечер, изнуренный, осунувшийся, в испачканной чем-то белым одежде. Казалось, он даже стал меньше ростом. Мы с Лю Мёнчже встретили его мрачным молчанием.
– Так и не нашел… – хрипло произнес он, снял ботинки, пошатываясь, прошел на кухню, резким движением зачерпнул воды из кадушки и стал жадно пить. Такая резкость была несвойственна отцу.
Я сразу понял, что случилось непоправимое, и почувствовал, как во мне волной поднимается гнев.
– Не могли они погибнуть! Куда-нибудь убежали! Спрятались!
Отец, стоявший ко мне спиной, вдруг ухватился обеими руками за раковину, выплюнул воду и прерывисто задышал.
– Прилягте, учитель, вам надо отдохнуть, – сказал Лю Мёнчже.
– Да, да.
Он взглянул на нас красными, воспаленными глазами, пошел в комнату и лег.
– Как это случилось, отец? Дядю с семьей тоже не удалось найти? – Я спросил так, будто укорял отца.
– Я искал-искал, все обошел, но тщетно.
Говорил отец с трудом. Видимо, не только глаза, но и горло его было изъедено дымом.
– Кадзуо! – Отец немного приподнялся, закрыл глаза. – Дай, пожалуйста, чаю.
На лице его было страдание, он держался за живот. Я взял чашку матери, налил чаю из морской капусты, который отец так любил, и подал ему. Отец отпил глоток, с благоговением держа чашку в руках. Я молча ждал, когда отец заговорит.
– Все сгорело. Укрыться было негде. Столько народу погибло. Канал в окрестностях прямо завален трупами. Даже не разберешь, где мужчины, где женщины. Кошмар какой-то!
Отец говорил, стараясь подавить в себе волнение, тяжело вздыхая.
– Нельзя было их отпускать. – Голос его дрогнул от слез.
Я не в силах был слово вымолвить. Они погибли! Погибли! Нет! Они живы! Спаслись! Эти мысли, словно обгоняя друг друга, терзали
мне душу.
– Пусть война, самая жестокая, но ведь нельзя допустить, чтобы люди вот так погибали. Нельзя, нельзя! – горестно воскликнул отец и в изнеможении лег.
Я не плакал. Мне почему-то даже не было грустно. Я вышел из дому и долго смотрел в окутавшую переулок непроглядную тьму.
На следующее утро отец написал объявление с просьбой сообщить, если кто-нибудь знает о судьбе семьи дяди из Сиракава, а также матери и сестры, и ушел. Вернулся он под вечер, совершенно измученный.
Тянулись длинной чередой дни, пустые, тоскливые. И вот однажды глубокой ночью сгорел и наш дом. В него попало несколько зажигательных бомб. Мы едва спаслись. О том, чтобы взять какие-то вещи, не могло быть и речи. Лю Мёнчже почему-то замешкался – он спал на втором этаже, лестница уже полыхала, и ему пришлось прыгать с крыши на каменную ограду и уже с ограды спуститься на землю. Все трое мы побежали в храм Китидзёдзи. Я смотрел, как пожирает пламя наш дом, в котором прожил всю жизнь. Вмиг от него ничего не осталось, одни столбы.
Настало утро, холодное утро. Спасшиеся в храме люди стали постепенно возвращаться к своим пепелищам, чтобы хоть немного согреться.
– Ну-ну, вот и очистились!
– Все сгорело! Дотла!
Вместо приветствия все обменивались этими полными отчаяния словами.
– Учитель, что вы намерены теперь делать? – спросил Лю Мёнчже, с трудом волоча больную ногу. Он, видно, ушиб ее, когда прыгал с ограды. Отец лишь хмыкал в ответ, глядя куда-то в пространство.
– Кадзуо-сан, вот возьми! – Лю Мёнчже протянул мне что-то, завернутое в пестрый платок. Этот платок я сразу узнал. Сверток оказался легким. В нем был деревянный ящичек с праздничными куклами. Теперь я понял, почему Лю Мёнчже замешкался, когда начался пожар. Я опустился на колени, с бьющимся сердцем развернул платок, раскрыл ящичек и увидел кукол – императора с императрицей в парадных одеждах, сверкавших в лучах утреннего солнца…
Шел мелкий снег, с шорохом ложился на крышу, и этот шорох легким отзвуком отдавался в моей обретшей покой душе. Как-то сейчас живет Лю Мёнчже, думал я. Вернулся ли он в Корею? Если вернулся, то куда – на север или на юг? Сражался ли во время корейской войны? Да и, наконец, жив ли он? Мысли о нем не покидали меня.
Жена принесла мне чай, сказала:
– Смотри, простудишься! – Она закрыла распахнутые настежь двери на веранду, села рядом. – Попей чайку.
Исполненный чувства благодарности, я принялся медленно, с наслаждением пить чай, грея о чашку руки.
– Ты всегда так аппетитно пьешь чай. Правда, – сказала жена. Потом заглянула мне в глаза и, немного помолчав, тихо спросила: – Твоей сестре было бы сейчас сорок, да?
– …
Сорок! Матери в то время было меньше. Сердце сжалось от боли. Я живо вспомнил сестру такой, какой видел ее в последний раз, когда она махала мне рукой, тоненькой и длинной. Вспомнил, как, прощаясь с матерью, смотрел на ее нежное белое лицо и думал: «Какая она красивая».
За четверть века куклы утратили былой блеск, но смотрели на меня своим неподвижным взглядом, напоминая о тех, кто погиб в ту мрачную зиму.
Нет уже и отца, который без волнения не мог смотреть на старые куклы.