Уже сгустились сумерки, когда мы прибыли в Мезьер, и наш поезд, не подходя к вокзалу, остановился на безлюдных путях. Военный — я не разглядел, в каком чине, — прошел вдоль состава, крича:
— Внимание! Никому не выходить! Выходить из вагонов строго запрещается!
Впрочем, перрона все равно не было. Чуть позже мимо нас, совсем рядом, прошли на полной скорости платформы с орудиями. Едва они скрылись, раздался вой сирены, и тот же голос снова прокричал:
— Всем оставаться на местах! Выходить из вагонов опасно. Всем…
Теперь был слышен гул нескольких самолетов. Город был темен, на вокзале все огни потушены, пассажиры наверняка устремились в подземные переходы.
Мне кажется, что я не испугался. Я сидел на месте, пристально вглядываясь в лица напротив и слушая рев моторов, который сперва становился все громче, а после как будто начал стихать.
Воцарилась полная тишина, и наш поезд оставался на месте, словно забытый посреди запутанного узла рельсов, на которых и там и сям виднелись пустые вагоны. Я разглядел среди них вагон для перевозки напитков, на нем крупными желтыми буквами было написано имя виноторговца из Монпелье.
Все невольно замерли в напряжении, молча ожидая отбоя тревоги, который последовал только полчаса спустя. Рука барышника все это время держалась на почтительном расстоянии от груди Жюли. Теперь она еще настойчивее устремилась на прежнее место, и мужчина влепил своей соседке крепкий поцелуй.
— Постыдились бы, здесь девочка маленькая! — проворчала какая-то крестьянка.
И он откликнулся, весь перепачканный в губной помаде:
— Рано или поздно она все равно все узнает, эта твоя девочка! Ты же в свое время узнала?
К такой грубости, к такой вульгарности я не привык. Это напомнило мне поток ругательств, который обрушивала моя мать на парней, что с хохотом шли за ней следом. Я поискал глазами темноволосую девушку. Она смотрела в сторону, словно ничего не слыша, и не заметила, что я на нее гляжу.
Я никогда не напивался, хотя бы потому, что не пью ни вина, ни пива. Но мне кажется, что, когда стемнело, я испытывал приблизительно те же ощущения, что человек, который хлебнул лишку.
Глаза у меня щипало, веки горели, может быть, из-за солнца, которое пекло днем в той долине, где был ручей; я чувствовал, что щеки у меня раскраснелись, руки и ноги затекли, а голова совершенно пуста.
Я привскочил оттого, что кто-то, чиркнув спичкой, посмотрел на часы и сообщил:
— Половина одиннадцатого…
Время шло быстро и вместе с тем медленно. В сущности, времени больше не было.
Одни спали, другие тихо разговаривали. А я присел на черный чемодан, прислонился головой к перегородке, и позже, в полусне, в попрежнему неподвижном поезде, окруженном тьмой и тишиной, почувствовал совсем рядом какие-то ритмичные движения. Я не сразу понял, что это Жюли и ее ухажер занимаются любовью.
Я не пришел в ужас, хотя мне всегда было свойственно целомудрие, быть может, из-за моей болезни. Я вслушивался в их ритмичную возню, как в музыку, и признаюсь, что мало-помалу все мое тело охватило какое-то неясное тепло.
Засыпая, я слышал, как Жюли бормотала кому-то, может быть, другому соседу:
— Нет! Не сейчас.
Еще гораздо позже, посреди ночи, мы почувствовали один за другим несколько толчков, как будто наш поезд маневрировал. Послышались голоса, вдоль пути взад и вперед ходили какие-то люди. Кто-то сказал:
— Это единственное средство. Другой ответил:
— Я повинуюсь только приказам военного коменданта.
Они удалились, продолжая спорить, и поезд тронулся, но через несколько минут снова стал.
Я не следил больше за этими непостижимыми для меня передвижениями. Из Фюме мы уехали, и теперь мне все было безразлично, лишь бы не возвращаться назад.
И снова паровозные свистки, снова удары буферов, снова остановки и выбросы пара.
Я не знаю, что происходило в эту ночь в Мезьере и в других местах; знаю только, что в Голландии и в Бельгии шли сражения, что десятки тысяч людей спешили по дорогам, что везде самолеты прочерчивали небо и время от времени наудачу стреляли зенитки.
Порою ветер доносил до нас издалека гул грузовиков, которые бесконечной вереницей тянулись по шоссе, проходившему вблизи от железной дороги.
В нашем вагоне было совершенно темно и стоял храп, придававший обстановке нечто домашнее. Иногда кто-нибудь из спящих, скорчившийся в неудобной позе или во власти дурного сна, издавал непроизвольный стон.
Когда я окончательно открыл глаза, мы ехали; половина моих попутчиков не спала. Брезжил молочно-белый свет, освещавший незнакомые поля, довольно высокие холмы, поросшие лесом, и просторные луга с рассеянными по ним фермами.
Жюли спала, полуоткрыв рот, расстегнув блузку. Молодая женщина в черном платье сидела, прислонившись к перегородке, на щеку ей упала прядка волос. Я спрашивал себя, неужели она просидела так всю ночь и не спала. Взгляд ее встретился с моим. Она улыбнулась мне, наверно, в благодарность за бутылку воды.
— Где мы? — спросил, проснувшись, один из моих соседей.
— Не знаю, — ответил тот, кто расположился возле двери, свесив ноги. — Только что проехали станцию Ла-франшвиль.
Проехали еще одну станцию, безлюдную, в цветах. На сине-белом щите я прочел: Бульзикур.
Поезд описывал кривую по почти плоской равнине; человек, который сидел свесив ноги, вынул трубку изо рта и комично вскрикнул:
— Чтоб их черти драли!
— Что?
— Эти сволочи отцепили вагоны от поезда!
— Что ты плетешь?
Все бросились к дверям, а человек, цепляясь за них обеими руками, протестовал:
— Не толкайтесь, вы, черти! Вы же спихнете меня. Видите, впереди осталось только пять вагонов? А куда же делись остальные? И где мне теперь искать жену с малышами? Черти вонючие, чтоб их разорвало!
3
— Так я и знал — паровоз не утащит столько вагонов. Начальство в конце концов убедилось в этом и было вынуждено разделить состав пополам.
— Но, прежде всего, они должны были нас об этом предупредить, разве нет? Что же будут делать наши жены?
— Может быть, подождут нас в Ретеле. Или в Реймсе.
— Главное, чтобы нам, как и солдатам, их вернули, когда эта треклятая война кончится — если она вообще когда-нибудь кончится!
В этих жалобных и гневных восклицаниях я машинально пытался отделить искреннее от наигранного. Быть может, эти люди играли в своего рода игру — ведь у них были зрители?
Сам я не был ни взволнован, ни по-настоящему встревожен. Но общее настроение все же немного передалось и мне; я неподвижно сидел на своем месте. В какой-то миг мне показалось, что кто-то настойчиво ищет моего взгляда.
Я не ошибся. Лицо женщины в черном было обращено в мою сторону более бледное в утреннем свете, более помятое, чем накануне. В ее взгляде светилась симпатия и, по-моему, какой-то вопрос. Мне показалось, что она спрашивает: "Как вы перенесли этот удар? Он вас очень подкосил?"
Это меня смутило. Я не осмелился изображать перед нею безразличие: она могла неправильно его истолковать. Поэтому я напустил на себя слегка печальный вид. Она видела меня на путях вместе с дочкой и могла заключить, что моя жена едет тоже. Для нее я только что потерял их обеих, на время, правда, но потерял.
"Крепитесь!" — говорили мне поверх голов ее карие глаза.
Я ответил улыбкой больного, которого стараются ободрить, но которому это мало помогает. Я почти уверен, что, сиди мы рядом, она украдкой пожала бы мне руку.
Поступая таким образом, я вовсе не хотел ее обмануть, но не мог же я, когда между нами сидело столько народу, объяснить ей, что я чувствую.
Вот потом, если случайности путешествия позволят нам сесть поближе и если она даст мне такую возможность, я ей все честно расскажу, тем более стыдиться мне нечего.
То, что с нами произошло, меня отнюдь не удивило, так же как накануне не удивило известие о вторжении в Голландию и Арденны. Напротив! Моя мысль о том, что все дело тут в судьбе, получила еще одно подтверждение. Это ясно. Меня разлучили с семьей — это самые настоящие козни судьбы.