Сгоняя с себя воду, Катя огладила крутые бедра, высокую грудь, на которую можно было положить медный пятак и он не упал бы; выдернула деревянный гребень, и ее тяжелые волосы упали волной на спину, на бока, закрывая до самого пояса. Подружки – одни с завистью, а другие с восхищением – оглядывали ее. Потом она оделась, заплела косу и пошла вверх по крутому косогору.
И тут Кате почти явственно послышалось, что ее кто-то окликнул. Она оглянулась и сразу же увидела человека, неподвижно лежавшего на песке у самой воды. Катя помедлила лишь секунду. Снова спустилась на берег и подошла к лежащему: он был без сознания и что-то тихо бормотал в бреду. Она узнала в нем того худенького парня, который вчера собирал по избам еду для своих больных матросов с баржи. Тогда, увидев ее и встретившись с ней взглядом, он вдруг густо покраснел и опустил глаза. Ей он тоже сразу понравился. Присев на корточки, Катя дотронулась до лба парня и жалостливо качнула головой.
Она смотрела и думала, как помочь ему… Не найдя другого решения, подняла его на ноги, подставила свою спину и, даже особо и не напрягаясь, – с детства привыкла к тяжелой работе, – потащила Федора по береговому откосу наверх к своему дому. У калитки, прислонив парня к столбу и малость отдышавшись, Катя вновь подхватила его и внесла во двор.
Ее отец, Матвей Степанович, здоровенный и красивый бородатый мужик, чинивший на крыльце уздечку, удивленно уставился на дочь с ее странной ношей, а мать, Елизавета Ивановна, испуганно перекрестилась. Катя, не сказав ни слова, строго посмотрела на родителей, и они, зная самостоятельность их старшей, не переча, распахнули ведущую в сени дверь. Оставшись одни, Катины родители тревожно переглянулись: они понимали, какой тяжелой, почти всегда смертельно опасной болезнью был тиф, эпидемия которого тогда разгулялась по Волге.
…Две сестренки Кати и братишка, все младше ее, поначалу сгорали от любопытства при появлении Федора, все норовили разглядеть его поближе, но мать не подпускала их к каморке в сенях, где лежал больной. Она поила детей квасом, настоенным на луке, кормила редькой – и, к счастью, никто не заразился.
А Катя тем временем выхаживала Федора, хотя еще даже и не знала его имени… и выходила в конце концов – то ли лаской, то ли травами, то ли Божьей милостью.
Пробыл тогда Федор в беспамятстве ровно месяц, бредил, метался, был на грани жизни и смерти.
Когда же очнулся, то увидел себя лежащим на солнышке, на копне свежего сена, в палисаднике, возле незнакомого ему дома. А рядом, склонившись над ним, почти бездыханным, шептала какие-то слова и гладила рукой его русую голову не кто иная, как сама Василиса Прекрасная из сказок его бабушки. Большие девичьи серые глаза, опушенные густыми ресницами, ласково смотрели на него. Федор подумал, что все это ему снится.
На следующий день Катя опять вынесла его, совсем легкого от болезни, на солнышко, а к вечеру унесла в дом… Бог сжалился над Федором и послал ему Катю, иначе бы ему не выжить. Он начал помаленьку поправляться и вскоре, поддерживаемый Катей, стал выходить из дома, чтобы посидеть на крылечке. Но любимое его место было на копне душистого сена в палисаднике. Отсюда так хорошо было смотреть на стремительное и плавное течение широкой реки, на зеленые заливные луга за ней.
Когда Федор, по мнению Кати, более или менее оклемался, она решила истопить баньку, чтобы горячим паром и березовым веником выгнать из него остатки болезни. Сначала, вопреки деревенским правилам, Катя вымылась в жаркой бане сама, а затем, облачившись в домотканую холщовую рубаху, завела в баню Федора. Он застеснялся и ни в какую не хотел раздеваться догола, но Катя на него строго прикрикнула, словно медицинская сестра в госпитале, когда больной стыдится оголять задницу, и возмущенно сказала:
– Ишьты какой!.. Я его как дите малое выхаживала… на руках в лопухи таскала, а он на-ко тебе – засмущался, ровно красна девица… – И снова повысив голос, приказала: – Сымай портки и ложись на полок!
Федор, после Нюрки привыкший уже было считать себя опытным мужиком, перед Катей почему-то ужасно робел и стеснялся. Покраснев, как рак, и отвернувшись, он быстро скинул штаны и тут же плотно впаялся пузом в обжигающие доски полка. Горячий березовый веник заходил по его костлявой спине, по тощему заду, а Катя все поддавала и поддавала жару… Ослабевший от болезни Федор ни за что бы не выдержал этой сладостной муки, задохнулся бы, но Катя вовремя поставила ему под нос низенькую бадейку-шайку со студеной колодезной водою. Он, почти касаясь влаги губами, вдыхал ее холодок, время от времени опускал в воду лицо, делал маленькие глотки, охлаждая нутро…
Пропарив Федора до последней косточки, Катя окатила его прохладной водой и начала вытирать жесткой холщевой простыней. Она весело тормошила Федора, подшучивала над худобой парня, сказав, что теперь «надобно откармливать, как гуся на зиму, чтобы стал на человека похож». Затем отпустила его и вышла на крылечко, понимая, что при ней он от полка пуза не отдерет.
После Катиной баньки Федор начал крепнуть не по дням, а по часам. Он с радостью начал помогать по хозяйству Матвею Степановичу, а потом и полностью включился в деревенскую работу, которой, как известно, не бывает конца. Зато редкие часы отдыха и, главное, все ночи напролет принадлежали им с Катей. Они гуляли по берегу Волги или плавали на баржу и там сидели, обнявшись, под яркой луной.
Буксир после эпидемии тифа сняли с мели, увели на ремонт в затон, а баржу с продавленным днищем стащить на глубину ничем не смогли – так засосало ее песком.
Часто они переплывали Волгу, преодолевая течение могучей реки; Катя плавала как русалка, и Федору стоило больших усилий не отставать от нее и хотя бы держаться вровень. На луговой стороне они гуляли по стерне среди сметанных на зиму стогов, ходили к дальнему заливному озеру и объедались крупной ягодой ежевикой, колючие заросли которой окружали озерные берега непролазным валом.
Федор, замирая от нежной радости, целовал Катю в почерневшие и сладкие от ягодного сока губы; она разрешала ему целовать ее, но больше – ни-ни… блюла себя, а Федор и не пытался ничего больше, он был рад любой ее ласке, рад и тому только, что Катя просто была с ним рядом и он мог смотреть на нее…
На селе обычно посмеиваются над такими открытыми чувствами влюбленных, но в случае с Катей и Федором никто шутить себе не позволял, потому что все любили Катю и очень уважали ее родителей: Матвей Степанович исполнял на селе почетную обязанность церковного старосты, а Елизавета Ивановна, будучи еще более набожной, чем ее супруг, разделяла с ним все его бескорыстные хлопоты на службе Богу.
Когда в их доме появился Федор, Елизавета Ивановна, еще во время болезни парня, прониклась к нему благосклонностью и жалостью; а видя, что ее старшая влюбилась, поплакала перед иконой, крестясь, прося у Бога благословения и милости.
Матвей же Степанович по поводу Федора лишь сказал:
– Пускай живет. Он сирота, значит – Божий человек.
И все было бы хорошо, да только в России двадцатого века не суждено было никому из людей пожить долгой счастливой жизнью. Войны накатывались одна на другую.
Вот и тогда Федору по годкам пришло время идти на военную службу, а война германская уже вовсю катилась по земле Российской…
Когда стало известно, что Федора забирают в солдаты и до его отправки осталась всего одна неделя, Катя предстала перед очи родителей своих и решительно объявила, что должна немедленно с Федором обвенчаться, потому как, сказала она, «он уходит на войну, а там, известно, всяко может случиться и, значит, он там, на войне, не должен чувствовать себя одиноким сиротой, а знать, что у него есть родной дом и верная перед Богом супруга, которая его всегда ждет».
Елизавета Ивановна тут же заохала, запричитала; закручинился малость Матвей Степанович; но очень любя Катю, они в конце концов перечить не стали.
Сельский священник, маленький и щуплый отец Василий, задушевный друг могучего Матвея Степановича, обвенчал Катю и не верившего в свое счастье Федора в своей небольшой церкви Покрова Богородицы (отсюда и село Покровское). Венчание было очень скромным – не то было время в России, чтобы гулять широкую свадьбу.