Абдулла опустил руки, гневно закричал:
– Махмуд!
В комнату, склонившись, вошел нукер.
– Идите грузить баркас, – приказал Абдулла, не оборачиваясь. – Я пока тут останусь… Если к полудню не появлюсь – придете рассчитаться за меня.
Нукер непонимающе взглянул на женщин, помедлил, топчась в дверях.
– Пошел вон! – крикнул Абдулла.
Нукер с поклоном удалился.
Сухов, отцепив веревку от пулемета, отпустил ее – противовес с камнем полетел вниз, угодив стоящему как раз под окном подпоручику по голове – тот свалился, но, полежав немного, вскочил на ноги и побежал за торопливо покидающими территорию дворца нукерами.
Подталкивая стволом револьвера в спину, Сухов провел Абдуллу на первый этаж музея, к зиндану – полуподвальной тюрьме. Это была комната с зарешеченными окнами и дверью, запирающейся снаружи на засов.
По дороге Абдулла спросил:
– Ты кто?
– Сухов я… может, слыхал? – Абдулла слегка наклонил голову. – Давно хотел с тобой встретиться, но не довелось…
– Теперь встретились, – мрачно усмехнулся Абдулла.
Да, он слыхал про Сухова. Ему рассказывали про этого ловкого и удачливого иноверца, который умудрился с воды взорвать плотину Аслан-бая, взял в плен самого Черного Имама в той самой крепости, где Абдулла два дня назад оставил своих жен.
Посадив Абдуллу в зиндан, Сухов задвинул засов, вбив его для верности ладонью, и тут к нему подбежал Петруха. Парень был жив и невредим, благодаря своей осекающейся винтовке.
– Ты где пропадал? – строго спросил Сухов.
– В разведку ходил, товарищ Сухов. Они там грузятся! – доложил Петруха.
– Останешься здесь… И не спускай с него глаз, приказал Сухов, ткнув пальцем в решетку зиндана, за которой виднелось угрюмое лицо пленника. – А я схожу на берег. Поглядим, как они грузятся.
Люди Абдуллы готовились к отплытию. Они, быстро спустив на воду баркас, грузили на него тюки с награбленным барахлом, запасались в дорогу провизией – катили бочонки с пресной водой, на огне костра жарилась баранья туша.
Сообщение о пленении Абдуллы вызвало всеобщее замешательство; все засуетились, забегали, покрикивая друг на друга.
Саид сидел у костра, когда примчавшийся нукер выкрикнул, задыхаясь:
– Абдуллу взяли!
– Как?! Кто?! – донеслось со всех сторон.
– Рыжий урус!
Четверо нукеров, охраняющих Саида, сразу потеряли к нему интерес и двинулись к баркасу. Саид тут же воспользовался суматохой. Стараясь не делать резких движений, он медленно поднялся, подошел к ближайшему джигиту, катящему бочку, быстрым движением вытащил у него из-за пояса револьвер и, приставив дуло к заросшему подбородку растерявшегося от неожиданности головореза, снял с его плеча и карабин.
– Не говори никому, не надо, – доброжелательно по советовал он бородатому и, продолжая держать его на прицеле, отступил на несколько шагов, чтобы приблизиться к своему коню, стоящему у коновязи среди других.
Никто не успел обратить на Саида внимания. Пятясь, он подошел к коню и одним махом вскочил на него. Развернулся в седле боком, все еще держа под прицелом оторопевшего бородача, и тронулся с места.
Чуть раньше острый глаз Саида заметил белый кепарь Сухова, почти незаметно торчащий над гребнем бархана поодаль.
Из-за бархана Сухов следил за суетой у баркаса. Заметив Саида, он обрадовался, а когда тот проделал свой фокус с побегом, выставил ствол пулемета над гребнем, чтобы в любой момент поддержать друга огнем.
Саид, держа карабин и револьвер наготове и поглядывая назад, подъехал к Сухову, лежащему у пулемета, соскользнул с седла на песок, прилег рядом.
– Обманут тебя, – сказал он. – Сядут на баркас. Ты отпустишь Абдуллу. Они вернутся.
– Это вряд ли, – усмехнулся Сухов.
Во дворе своего дома-крепости, под навесом, жена Верещагина Настасья вспорола брюхо здоровенному осетру, выложила икру в большую миску, посолила ее, взбивая ложкой, затем понесла икру в дом…
… Настасья во время войны была сестрой милосердия в прифронтовом лазарете, а затем ее перевели в большой госпиталь. Когда в ее палату поступил раненый Верещагин, она почти с первого взгляда влюбилась в него. К ее радости Верещагин тоже обратил на нее внимание.
На фронте он был разведчиком-пластуном. Ужом, на животе (отсюда выражение «по-пластунски») он проползал за линию фронта и часами, а то и сутками лежал где-нибудь в камышах, кустах, высокой траве…
Изучив распорядок дня воинской части, движение офицеров, солдат, часовых, он внезапно набрасывался на кого-нибудь из них и, оглушив ударом кулака, уволакивал «языка» на свою сторону. Здоровья у него хватало, и могучий пластун мог хоть с версту нести на спине пленника, заодно и прикрывая его телом свою спину…
Чуть поправившись, он попросил Настасью добыть для него гитару и, к удовольствию других раненых, услаждал их разнообразными песенками. Потом начал вечерами вылезать из окна палаты, чтобы отправиться вместе с Настасьей в городской сад, где играл духовой оркестр…
Однажды, напуганная своей большой любовью к Верещагину, Настасья сказала:
– Я знаю – ты скоро бросишь меня.
– Почему? – обнимая ее, спросил Верещагин.
– Потому что я глупая и некрасивая.
Верещагин усмехнулся.
– Умной мне не надо, потому что я сам умный, а красивая еще хуже умной… Мне нужна верная.
– Тогда – это я, – чуть слышно прошептала медсестра…
Они поженились, и вскоре у них родился сын, Ванечка. Но мальчик прожил недолго.
Цвела черемуха, струясь горьким духом в окошко дома, где они после войны снимали с Настасьей комнатку, когда в одну из ночей Ваня тихо умер во сне. Больше у них детей не было, и воспоминания о Ване остались болью на всю их жизнь…
Настасья отворила дверь и вошла в комнату, неся перед собой миску с черной икрой.
Верещагин, раскинувшись на широкой кровати, спал. Он бормотал во сне, стонал, всхлипывал.
Настасья неодобрительно покачала головой и, перекрестившись на образа, поставила миску на стол.
– Уурра! – прокричал во сне Верещагин. – За мной, ребята! – И вскочил, обливаясь потом, поскольку начал тучнеть и плохо переносил жару.
Жена обтерла его полотенцем и пригласила к столу.
– Опять пил и не закусывал? – неодобрительно сказала она.
– Не могу я больше эту проклятую икру есть, – взмолился Верещагин, отталкивая миску. – Надоело! Хлебца бы!..
– Ешь, тебе говорят! – приказала Настасья и, зачерпнув полную ложку икры, поднесла ему ко рту.
Верещагин капризно помотал головой, но жена настояла, и он, морщась, проглотил икру. А Настасья затараторила:
– Ой, нынче страху-то в Педженте! Из дома никто носа не кажет… Этот рыжий, что к нам приходил, самого Абдуллу будто поймал…
Верещагин, услышав это сообщение, на какое-то время перестал жевать, заинтересовался.
– Ну и заварил он кашу!.. – продолжала Настасья, зачерпывая очередную ложку икры. – Господи, ты хоть не задирайся, не встревай! Будет с тебя – свое отвоевал…
Верещагин неприязненно взглянул на жену, с отвращением проглотив еще порцию икры. Он любил свое военное прошлое, как самые счастливые дни жизни, и упоминание о том, что он свое отвоевал, всегда его злило.
Петруха, обняв винтовку, сидел у двери зиндана. Абдулла вел себя тихо. Из темницы не доносилось ни звука.
Через двор музея к колодцу прошла Гюльчатай, из-под паранджи улыбаясь Петрухе.
Он вскочил на ноги, окликнул ее – девушка охотно остановилась.
– Гюльчатай, открой личико, – попросил он, подойдя поближе. – Ну, открой…
Она заколебалась, взялась за край паранджи. За углом раздался непонятный шум.
– Вроде крадется кто… – встревожился Петруха, прислушиваясь.
Из-за поворота галереи второго этажа доносились какие-то звуки.