В литературном мире у него были одни враги, во всяком случае, среди тогдашних корифеев нашей литературы, и тем не менее он с нежностью относился к творчеству своих товарищей по перу. Он считал войну несмываемым преступлением перед Богом и призывал правительство отнять у турок Константинополь.

Но это еще полбеды, потому что приятель Достоевского, литератор Николай Николаевич Страхов, о нём писал:

«В сущности, впрочем, все его романы составляют самооправдание, доказывают, что в человеке могут ужиться с благородством всякие мерзости… Он был зол, завистлив, развратен, и он всю жизнь провел в таких волнениях, которые делали его жалким, и делали бы смешным, если бы он не был при этом так зол и так умён… Его тянуло к пакостям и он хвалился ими… В Швейцарии, при мне, он так помыкал слугой, что тот обиделся и выговорил ему… Это был истинно несчастный и дурной человек, который воображал себя счастливцем, героем, и нежно любил одного себя».

Однако тот же Страхов писал в своих мемуарах: «Искренность и теплота так и светились в нем», и, стало быть, эти характеристики суть правда и неправда одновременно, как правда и неправда сказать о лете, что это когда тепло, поскольку летом бывает и весьма холодно. Правда у математика Лобачевского: параллельные прямые и пересекаются и не пересекаются — это в каком ракурсе посмотреть.

Итак, что же, собственно, за идея вытекает из многосложного характера Федора Михайловича Достоевского? Какое надбытийное откровение сулит нам разность «Достоевский как великий певец духа человеческого минус Достоевский как человек»? Что там за знаком равенства? Да, кажется, ничего.

Во-первых, снесёмся со случайно подвернувшимся историческим примером, и станет ясно: нам решительно всё равно, что князь Голенищев-Кутузов был крив и тучен, нам важно, что он разгромил войско Наполеона, а там будь он хоть всевидящ, как Нострадамус и строен, как кипарис. Во-вторых, скажем, Николай Успенский был форменным негодяем, который и на Некрасова клеветал из-за двухрублёвых недоразумений, и жену вогнал в гроб через неуёмное свое пьянство, и Тургенева обокрал, однако же это был выдающийся русский писатель, оттого только временно подзабытый, даже не оцененный по справедливости, что не так много времени прошло после его безобразной смерти, что еще Всевышний не отошел.

А впрочем, нельзя сказать, чтобы личная нравственность писателя по отношению к нравственности его сочинений была бы то же самое, что бузина по отношению к киевскому дядьке. Равно как нельзя сказать, что будто бы бывают безнравственные писатели, но не бывает безнравственных сочинений, если только они талантливы, — в литературе аморальна одна бездарность.

Правильнее всего будет договориться, что художественный гений есть неизбежно и необходимо широкий человек, вобравший в себя все мыслимые качества, от способности к гнусному преступлению до способности из-за ничего принять крестные муки, но только скрепивший в себе всё зло, как и полагается душевно здоровому существу, иначе он неспособен будет воссоздавать внутренние миры. Хотя и предварительная это мысль, но в справедливости ее уже и сейчас убеждает то, что были у нас писатели нравственные до блаженности, да чтой-то ничего о них не слыхать.

Кстати заметить, Достоевский отчего-то тосковал по абсолютному человеку и даже на эту тему написал своего знаменитого «Идиота», задавшись единственной целью — вывести совершенное существо. Только недаром князь Лев Николаевич Мышкин вышел у него не столько идиотом, выпадающим из жизни в силу нечеловеческой своей нравственности, сколько праздношатайкой с каллиграфическим дарованием, любителем отвлечённых бесед, каверзным альтруистом, не способным решительно ни на что. Его даже пришлось наделить огромным наследством, чтобы удержать во главе угла, чтобы продолжить действие вплоть до сцены над трупом Настасьи Филипповны, поскольку к концу первой части князь себя уже полностью исчерпал.

Ганечка вон хоть и сомнительной нравственности человек, да человек дела, Парфен Рогожин хотя и зверь, да ревностный созидатель, и, дайте срок, они железных дорог понастроят по всей стране, накупят ренуаров с гогенами, училищ понаоткрывают для простонародья. А князь Мышкин всю жизнь прострадает в умном своём углу и, глядишь, кончит марксизмом в плехановской редакции, то есть марксизмом, может быть, с диктатурой пролетариата, но без аннексий и контрибуций…

Нет, это уж слишком смелое продолжение «Идиота», чрезмерно приближенное к социально-политическим обстоятельствам своего времени, меж тем как Достоевский никогда не писал о том, что есть, что бывает, что может быть, словом, — не отражал. Достоевский — это неистовый выдумщик, который кроил бытие по своим лекалам и перешивал его как заблагорассудится. Достоевский, если не грешно будет так выразиться, — это Бог-внук, который всякий раз изобретал своего Адама, не имевшего аналога в действительной жизни, который сочинял характеры, неслыханные в быту, и выдумывал страсти, значительно превышавшие возможности реального человека.

Что отсюда следует? Что чем выше литература, тем она дальше от злобы дня, чем меньше соприкосновение с реалиями своего времени, тем выше литература. Забубённая наша филология, разумеется, не погладит по головке за такой вывод, но что же делать, коль это так. Разве что она посмотрит сквозь пальцы вот на какое дерзкое замечание: Достоевский отнюдь не великий знаток и проходчик людской души, а скорее, пожалуй, великий фантаст в области человека.

Теперь часть вторая… Насколько Федор Михайлович был противоречив как личность, настолько же он был и как писатель противоречив.

Это сравнительно еще мелочь, что один период у него точно бриллиантом написан, а соседний мучителен и коряв, точно сон, предвещающий ОРЗ, что один его персонаж просто нежизнеспособен, например, Подросток, а другой, например, Смердяков, даром что из наиболее фантастичных, животрепещет до такой степени, что с ним всё время охота заговорить.

Куда принципиальней покажется другое противоречие: за художественной тканью его романов отчетливо видится повествователь, который выступает то как христианин, то как богоотступник (сдаётся, что в легенде об Инквизиторе церковники должны были услышать гораздо более разрушительный вызов господствующей христианской доктрине, нежели в религиозном учении Льва Толстого, и, в сущности, странно, что не Достоевского отлучили от Церкви, а Льва Толстого), то как аристократ, то как умеренный либерал, то как славянофил, то как утончённый интеллигент. Последняя антонимическая группа особенно интересна.

Достоевский считается отпетым националистом, за которого, правда, не совестно перед цивилизованным миром, ибо его русофильские убеждения были не так слепы, дики и наивны, как у предшественников и последователей. Предшественники, будучи огорченными константной бедственностью России, искали причину несчастий в реформах царя Петра и находили лекарство от всех пороков в возвращении к прадедушкиным кафтанам и жареным лебедям. Последователи же, будучи огорченными той же константной бедственностью России, ищут причину несчастий в Октябрьском перевороте и находят лекарство от всех пороков в возвращении к трёхцветному флагу добрфлота, гармошке и романовской тирании.

Федор Михайлович полагал, что задача настоящего русофила состоит не в том, чтобы раскассировать слегка европеизированную верхушку до плачевного положения азиатствующего большинства и воротить общество к пещерно-племенному устройству, а в том, чтобы на всех уровнях соединить гейдельбергскую образованность с пензенской самобытностью и, таким образом, аннулировать раскол нации на два лагеря, собрать в кулак всё способное к поступательному развитию и двинуться в Царствие Божее цивилизованно-русским шагом.

Ничего не скажешь, заманчивая идея. Целое столетие понадобилось на то, чтобы задним умом дойти: нет никакой ни пензенской, ни оксфордской самобытности (во всяком случае, того энергетического заряда, который обеспечивает прогресс), а есть европейский дух, объединяющий ряд народов. И если мы желаем социальной благопристойности, сытости и свободы, то нам следует основательно проникнуться этим духом, научиться копейку считать, выпивать в меру, думать о конкретном, например, чего это подорожали соленые огурцы? А если мы желаем по-прежнему, ковыряя пальцем в носу, томиться от всемирных несовершенств, то нас не спасет никакая гейдельбергская образованность.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: