Ротмистр Альбрандт вздрагивающей рукой вытащил из ножен тупую сабельку.
По команде охотники бросились вперед, после того как два ядра единорога ударили в груду завала, развернув и расщепив бревна.
Удар был быстрый и дружный. После небольшой заминки на верху завала упрямо не хотевших покидать его черкесов исковыряли штыками. Цепь, передохнув и отправив назад раненых, втянулась в лес.
В лесу ротмистр Альбрандт растерялся. Здесь мало было уметь махать саблей и кричать команды. Лес был западней. Нужно было знать его, как любимую книгу, чтобы распознавать его ловушки. Черкесы прятались за стволами, в ямах, влезали на деревья, пропуская цепь, и били сверху в спины.
Их приходилось выкуривать из каждой впадины, снимать с ветвей, как белок, все время сохраняя равнение цепи и ее зрительную связь.
Ротный Альбрандт не знал лесного закона, и вскоре солдаты расползлись по чаще. Они уже не видели друг друга за деревьями. Они слышали только беспрерывный бабий крик ротмистра, вспотевшего от зноя и страха.
— Вперед!.. Вперед!.. — кричал он, размахивая сабелькой.
Солдаты шли вперед, а черкесы, рассыпаясь перед ними, бурыми змеями проскальзывали назад, отрезая цепь от резервов. Все путалось.
Бестужев догнал Альбрандта. Почти против желания, по вкоренившейся годами привычке, видя бессмыслицу, он сказал устало:
— Ротмистр! Вы все приказываете идти вперед. Так нельзя. Нас обойдут. Мы и так зашли далеко, а подкреплений не видно.
Альбрандт вскинул голову, как тамбурмажорская лошадь, осаженная мундштуком, и посмотрел на Бестужева:
— А?.. Вы трусите? Трусите, наверное? Эй, ребята, вперед!.. Вперед!
В орбитах ротного плавал тупой бычий страх и бессмысленное упрямство. Бестужев отошел. Проваливаясь во мху, спотыкаясь о корни, он побрел на фланг цепи. В ложбине он увидел Мищенко, собиравшего ближайших к нему солдат.
— Александр Александрович, — закричал Мищенко, — что же он делает, черти его подери! Ведь нас голыми руками заберут в этой дыре.
Бестужев не ответил. От ходьбы лихорадка рассвирепела. Голову ломило. Огневые волны ходили по телу, сотрясая его. Деревья плавно кружились, развевая кронами; на ветках гроздьями, как бурая осенняя листва, висели, раскачиваясь, черкесы и шумели гортанным, растительным говором.
Споткнувшись о кочку, он упал, ушиб локоть и разорвал сюртук.
Подымаясь, увидел перед собой солдата. Солдат стоял, опираясь на ружье. Его затылок зарос седой, в колечках, овечьей шерстью. Что-то было странно знакомое в солдате, но Бестужев не мог припомнить что.
Солдат покачал головой.
— Ваше благородие, — сказал он, и при первом слове, по голосу, Бестужев узнал в нем того, который вытащил из воды убитого проигравшегося прапорщика.
— Ваше благородие, — сказал солдат, — куда вы идете?
— Куда? — Бестужев почувствовал, что его рот, помимо воли, перекосило одичалым смехом. — Куда? Не знаю куда.
— Ваше благородие. Растолкуйте, что оно происходит?
— Да что же тебе толковать, когда я сам ничего не понимаю.
Солдат испуганно приблизил к нему лицо.
— Что же мы такое? Цепь или что другое?
Бестужев ощерился.
— Сперва, братец, была цепь, а теперь г… всмятку.
Солдат глухо, не по-человечески засмеялся, но сейчас же оборвал смех. Откуда-то затрещали выстрелы, и пули затараторили по стволам.
— Надо идти к нашим, — произнес солдат, подымая ружье.
— А где наши? — спросил Бестужев.
— Там, — солдат махнул рукой вбок.
— А черкесы?
Солдат махнул в обратную сторону и остановился, увидя, что офицер повернул и быстро пошел в ту часть леса, где были черкесы. Он закричал вдогонку, недоумевая и пугаясь:
— Ваше благородие. Куды же вы идете? Не ровен час, в самые лапы нехристям влезете.
Но офицер не отвечал и уходил. Его напряженно согнутая спина испугала простой ум солдата. Он побежал за уходящим и догнал его у развороченной дикими свиньями ямы. Он ухватил офицера за рукав.
— Ваше благородие! Постойте! Никак, вы больны?
Бестужев остановился. В выцветших от солнца старых глазах отразилась перед ним вся загнанная, растерянная, недоумевающая Россия.
Страшная российская чертова карусель. Осатанелая толчея. Оловянные болваны, водящие на убой проданную отару овец.
Вся страна была проданной отарой, и ее кружил по бездорожью оловянный болван, сидевший в Зимнем дворце.
Нужно было построить Россию в каре, придать ей стройность и крепость архитектурного канона. Но ведь они пробовали это однажды — четырнадцатого декабря. И сколоченная в каре Россия промерзла на месте несколько часов и распалась в визге картечи.
Он пошатнулся и оперся на плечо солдата. И, нагибаясь к самым усам, пахнущим потом и табаком, прошептал не своим голосом:
— Идем со мной. Слышишь, старик, уйдем!
Солдат таращил выцветшие глаза. Он еще не понимал болезни своего начальника и осторожно тянул его за собой.
— Пойдем, ваше благородие. Авось как-нибудь пробьемся.
Бестужев отшатнулся.
— Куда пробьемся? Туда? Не хочу. Я иду к ним. Ты пойдешь со мной.
— Что вы, ваше благородие. Зачем к чеченцам? Зарежут басурманы, — выдавил оторопевший солдат.
Бестужев с силой ухватил его за грудные ремни амуниции и дернул к себе. Солдат послушно, как деревянная кукла, почти упал на него.
— Слушай меня, старый выжатый глупец. Разве не болит твоя изорванная палками и шпицрутенами шкура, разве не рвется твое сердце от тоски по родным полям и дому, разве не чувствуешь ты, что ты продан, как заправская вещь, и тобой будут помыкать до смерти? Ты игрушка деспотичества…
Он выбрасывал странные, как будто не в его уме рождавшиеся слова, задыхаясь и торопясь. Откуда эти слова? Ах, да, это было двенадцать лет назад у Синего моста, в доме Американской компании, в душно натопленной квартире Рылеева.
Он почувствовал, что солдат дрожит мелкой дрожью, но не отпускал ремней.
— Здесь унижение и позор, здесь самое человечество раздавлено руками угнетателей — там свобода. Идем вместе!
Солдат молчал и тяжело дышал, опустив голову. Он наконец понял и, пряча глаза, мутно, как в подушку, выговорил:
— Нет, ваше благородие, не блазнитесь. Грех вам. Как хотите, а я присягу сполню. К басурманам не пойду, не продам веру. Хочу середь своих помереть.
Мрачное, горькое покорство было в его словах, в опущенной седой голове. Бестужев внезапным размахом отшвырнул его от себя.
— Раб, — закричал он хрипло и ошалело, — раб… овца… илот, что сделали из тебя? Ты даже ненавидеть не можешь… — и, повернувшись, побежал во всю мочь на выстрелы.
Солдат кричал за его спиной, звал отчаянным криком, — он не обернулся.
Чаща редела. Впереди была прогалина. Он остановился и нащупал в кармане пистолет, тот самый, что лежал под подушкой в Дербенте. Он был маленький, двуствольный и странно похожий на тот, прежний, отнятый у Шепина-Ростовского. Два тонких ствола узорчатого Дамаска были похожи на пару склеенных и замороженных змеек. Он повертел пистолет в руке, как будто примеряясь.
Потом медленно поднял руку к голове, но прикосновение теплой стали было противно, и рука тотчас же опустилась.
Умереть! Нет! Смерть не была страшной! Он знал, что сегодня ему суждено в последний раз тянуть билетик беспроигрышной лотереи. Вчера было только два выигрыша. Чет или нечет. Беспросветная жизнь или смерть! Но сегодня открылась возможность третьего: свобода. Нужно было испробовать неожиданный шанс. Он выпрямился и широкими шагами пошел к прогалине. Дойдя до опушки, он вынул из кармана платок, накинул его на пистолет и, высоко подняв руку, выступил из опушки на открытое пространство, шагая, как дуэлянт к барьеру.
Солнце морило высыхающую траву. За деревьями противолежащей опушки мелькали тени. Там были они.
Его заметили. От деревьев отделились трое и побежали навстречу ему.
Он замедлил шаги. Он по-детски улыбался этим подбегающим братьям. И еще издали закричал им: