Я просто в бешенстве, но… погодите немного. Наступает вечер, а с вечером появляется А. Мы принимаем его довольно холодно из-за того, что говорил барон Висконти и вследствие бездны разных «предположений», потому что после разговора с Висконти у нас то и дело предполагают что-нибудь.
– Завтра,- говорит Пьетро по прошествии нескольких минут,- я уезжаю.
– Куда?
– В Террачину. Я думаю остаться там восемь дней.
– Его посылают туда,- шепчет мама по-русски. Я так и думала; но что за стыд! Хоть плачь от бешенства!
– Да, это неприятно,- отвечала я.
О, гадкий поп! Понимаете ли вы, до чего это унизительно!
Разговор на этом останавливается. Мама до того оскорблена, до того взбешена, что ее головная боль усиливается, и ее уводят в ее комнату. Дина удаляется еще прежде. Все как будто молча сговорились оставить меня с ним наедине, чтобы добиться истины.
Оставшись одна, я приступила храбро, хотя не без некоторой внутренней дрожи.
– Зачем вы уезжаете? Куда вы едете? О, как бы не так! Если вы думаете, что он ответил мне так же прямо, как я его спросила, то очень ошибаетесь. Я спросила, но он уклонился от ответа.
– Какой ваш девиз? – спросил он.
– Ничего – прежде меня, ничего – после меня, ничего – кроме меня.
– Прекрасно, таков же и мой.
– Тем хуже!
Тогда начались выражения любви, сыпавшиеся без всякого порядка – до того они были правдивы. Бессвязные слова любви без начала и конца, порывы бешенства, упреки. Я выдержала этот град с таким же достоинством, как и спокойствием.
– Я так люблю вас, что умереть можно,- продолжал он,- но я вам не верю. Вы всегда насмехались надо мною, всегда смеялись, всегда были холодны со своими экзаменаторскими вопросами. Что ж вы хотите, чтобы я сказал вам, когда я вижу, что вы никогда не любили меня!
Я слушала непреклонно и неподвижно, не позволяя даже коснуться моей руки. Я хотела знать во что бы то ни стало, я чувствовала себя слишком жалкой в своем беспокойстве, приправленном миллионом подозрений.
– Я? Полноте!- сказала я.- Вы хотите, чтоб я любила человека, которого я не знаю, который все от меня скрывает! Скажите – и я поверю. Скажите – и я обещаю вам дать ответ. Слышите – после этого я обещаю вам дать ответ.
– Да вы будете надо мною смеяться, если я скажу вам. Поймите вы, что это секрет! Сказать его – это значит разоблачить себя всего! Есть вещи до того интимные, что их никому в мире нельзя сказать.
– Скажите, я жду.
– Я скажу вам, но вы будете смеяться на мной.- Клянусь вам, что нет.
После многочисленных обещаний с моей стороны не смеяться и никому не говорить, он наконец рассказал мне.
В прошлом году, будучи солдатом в Виченце, он наделал на тридцать четыре тысячи франков долгов; с тех пор, как он вернулся домой – т. е. вот уже десять месяцев – он не в ладах со своим отцом, который не хотел платить их. Наконец, несколько дней тому назад, он сделал вид, что уезжает, говоря, что дома с ним слишком дурно обращаются. Тогда его мать вышла к нему и сказала, что отец заплатит его долг с условием, что он будет вести благоразумную жизнь. «А чтобы начать ее, прежде чем он примирится с родителями, он должен примириться с Богом». Он уже давно не говел.
Словом, он отправляется на восемь дней в монастырь San Giovani et Paolo, около Колизея.
Так вот в чем секрет!
Я облокотилась о камин и о стул, отвернула глаза, которые – Бог их знает отчего – были наполнены слезами. Он облокотился подле меня, и мы стояли так несколько секунд молча, не глядя друг на друга. Целый час мы простояли таким образом, говоря о чем? О любви, конечно. Я знаю все, что хотела знать, я все вытянула из него.
Он не говорил со своим отцом, но рассказал все своей матери, он назвал меня.
– Вообще,- сказал он,- вы можете быть уверены, что мои родители ничего не имеют против вас, затруднение только в религии.
– Я знаю, что они ничего не могут иметь против меня, потому что если бы я согласилась выйти за вас замуж, это было бы честью для вас, а не для меня.
Я стараюсь выказать себя суровой, щепетильной, какова я, впрочем, и на самом деле, а также выставить свои нравственные принципы безусловной чистоты, чтобы он рассказал все это своей матери, так как он все говорит ей.
Он никогда еще не говорил со мной, как сегодня вечером.
Тотчас же я бегу, чтобы успокоить неприятно задетое самолюбие мамы и все рассказываю ей, но смеясь, чтобы не показаться влюбленной.
Ну, теперь довольно! Я спокойна, счастлива, особенно счастлива за моих, которые, было, уж повесили уши.
Уже поздно, однако, пора спать.
Пятница, 31 марта. Это замечательное доказательство любви – то, что он все рассказал мне. Я не смеялась. Он просил дать ему мой портрет, чтобы взять его с собой в монастырь.
– Никогда! Как можно – такое искушение.- Все равно, я постоянно буду думать о вас.
Ну, не смешно ли это – эти восемь дней в монастыре! Что сказали бы его друзья в Caccia-Club, если бы они это знали!
Я никогда никому не скажу этого. Мама и Дина не считаются: они будут молчать, как и я. Монастырь для Пьетро чистая пытка!
А если он все это выдумал? Это ужасно – такой характер! Я никому не доверяю.
Бедный Пьетро – в рясе, запертый в своей келье, четыре проповеди в день, обедня, всенощная, заутреня – просто не верится – так это странно.
Боже мой! Не наказывай свое тщеславное создание! Клянусь тебе, что в сущности я честна и не способна к подлости или низости. Я – честолюбива, вот мое несчастье.
Красоты и развалины Рима кружат мне голову. Я хочу быть Цезарем, Августом, Марком Аврелием, Нероном, Каракаллой, дьяволом, папой!
Хочу… и сознаю, что я – ничто…
Но я всегда одна и та же, вы можете убедиться в этом, читая мой дневник. Подробности, оттенки меняются, но глубокие строки его всегда одни и те же.
3 апреля. Теперь – весна. Говорят, что все женщины хорошеют в это время года; это верно,- судя по мне… Кожа становится тоньше, глаза блестящее, краски живее.
Уже третье апреля! Остается только пятнадцать дней в Риме.
Как странно! Пока я носила фетровую шляпу, казалось, что все еще зима; вчера я надела соломенную – и тотчас же, казалось, наступила весна. Часто какая-нибудь шляпа или платье производят такое впечатление, точно так же, как очень часто какое-нибудь слово или жест ведут за собой серьезную вещь, уже давно подготавливающуюся, но все не проявлявшуюся до этого маленького толчка.
Среда, 5 апреля. Я пишу обо всех, кто за мной ухаживает… Все это происходит из-за отсутствия удовлетворяющей меня деятельности. Я рисую и читаю, но этого недостаточно.
Такому честолюбивому и тщеславному человеку, как я, нужно привязаться к живописи, потому что это вечно живая неиссякаемая деятельность.
Я не буду ни поэтом, ни философом, ни химиком. Я могу быть только певицей и художницей.
Это уже очень много. И потом – я хочу быть популярной, это главное.
Не пожимайте плечами, строгие умы, не критикуйте меня с аффектированным безучастием. Если вы будете добросовестны, вы увидите, что в сущности вы таковы же! Вы остерегаетесь выказываться, но это не мешает вам сознавать перед судом своей совести, что я говорю правду.
Тщеславие! Тщеславие! Тщеславие!
Начало и конец всего, вечная и единственная причина всего.
Что не произведено тщеславием, произведено страстями.
Страсти и тщеславие – вот единственные владыки мира!
Четверг, 6 апреля. Я пришла к своему дневнику, прося его облегчить мою пустую, грустную, жаждущую, завидующую, несчастную душу.
Да, со всеми моими стремлениями, со всеми моими громадными желаниями и моей лихорадочной жизнью – я вечно и везде останавливаюсь, как конь, сдерживаемый удилами. Он бесится, он становится на дыбы, он весь в мыле, но он стоит!
Пятница, 7 апреля. Как это мучит меня! О, как верно русское выражение: «кошки скребут на сердце». У меня – кошки скребут на сердце.
Мне всегда причиняет невероятную боль мысль, что человек, который мне нравится, может не любить меня.