Евгений Петрович Сартинов
Убит по собственному желанию
Октябрь 1941 года, город Кривов, среднее течение Волги
Они спрыгнули с поезда, лишь только он притормозил у светофора. Куда они приехали, Олесю и Ивана сейчас ничуть не интересовало. В старом товарном вагоне они ехали двое суток, и эти октябрьские холода чуть не заморозили подростков до смерти. И скромные огни слабо освещенного вокзала были для беглецов как врата рая. Это значило, что они уже давно в тылу, здесь даже нет светомаскировки. Иван помог спрыгнуть своей подруге, та чуть ойкнула, и он тревожно спросил: — Шо, уже?
Олеся отрицательно мотнула головой.
— Нет, просто больно. Ногу подвернула. Есть хочется.
— Мне тоже. Пошли, пошукаем шо-нибудь насчет хаты та жратвы.
Они пошли вперед на слабые мерцающие огоньки.
Многочисленная семья Вороновых в это позднее время спала еще не вся. Семь человек, они занимали две смежных комнаты в старом, еще царских времен, городском бараке. В одной половине спали трое детей да их приболевший отец. В другой половине располагалась старшая дочь, и дед с бабкой. Только что пришел со второй смены глава семьи Михаил Андреевич. Сухой, тщедушный старичок, он до сих пор работал на заводе слесарем-лекальщиком, хотя и зрение было у него уже не то, и года. А виновата в этом была война, заставившая работать всех, кто мог держать в руках хоть что-то, что могло пригодиться для фронта. Михаил Андреевич мирно обсуждал со своей старухой, Василисой Антоновной, мелкие житейские проблемы, хлебал не очень сытный борщ, когда в дверь их квартиры осторожно постучали.
— Кто там? — спросила мать.
— Мы беженцы… подайте Христа ради.
Василиса Антоновна скинула крючок, чуть приоткрыла дверь. Рассмотрев жалкие фигуры подростков, она жалостливо вздохнула.
— Да, нам и самим тут есть нечего. Вот если только хлеба…
Михаил Андреевич сорвался с места, и, оттеснив жену, начал рассматривать попрошаек.
— Ага, сказала тоже. Хлеба! Тут самим есть нечего, а еще вас, дармоедов корми! Пошли отсюда! — И старик, не выдержав, послал нежданных гостей матом, а потом со злостью захлопнул дверь.
Тут же оторвала голову от подушки дочка.
— Ой, папа, вы вечно ругаетесь так громко. Дайте поспать! Мне вставать в шесть утра!
— Да спи ты, кто тебе не дает?!
— Вы и не даете. Вечно орете над ухом.
Наталья быстро уснула, также быстро уснула и Василиса Антоновна. Михаил Андреевич ещё долго ворчал и уснул едва ли не через час. А еще через час в узенькую щель между дверью и косяком протиснулось лезвие ножа. Оно плавно пошло вверх, и крючок только слабо звякнул, падая вниз. Свет полной луны падал в комнаты поверх скромных занавесок, и в этом холодном свете блеснуло лезвие ножа. Темная тень пошла по кругу, нанося один удар ножом за другим. Только одна из жителей комнаты после ножевого ранения вскрикнула, попыталась рвануться с кровати, но тут её настиг второй, роковой удар. Когда все затихло, Иван разжег керосиновую лампу, приоткрыл дверь и впустил в неё Олеську. Она прошла вперед и грузно опустилась на кровать, с которого недавно упало тело убитой женщины. Вокруг нее лежали трупы, но Олеське было не до того — она так устала, и так хотела есть, что могла думать только об этом. Кроме того, они насмотрелись трупов у себя на родине, под жерновами немецкого наступления. А Ванька уже убивал людей. Там, на родной Украине, этим же ножом он убил двух немцев, хотевших изнасиловать Олеську в его родной деревне. После этого они и подались в бега.
Между тем Иван шарился на кухне, собирая все, что могло послужить для них пищей.
— Олеська, иди исти, — позвал он.
Ту два раза просить не надо было.
— Вот, я сразу учуял дух борща! — Возбужденно говорил он, наблюдая, как его любимая ест. — Этот старик лается, а я чую — борщ в хате есть. А говорил еще, хавать у них нема. Зараза старая.
— Ты сам то поешь, — попросила Олеська.
— Я потом, главное — ты ешь. Вам двоим кушать надо.
Он и в самом деле поел после нее, потом начал собирать в наволочку все, что попадало на глаза: два оловянных подсвечника, алюминиевые вилки, пачку махорки, горбушку хлеба. Потом он начал кружить с лампой по комнате, выискивая в одежде убитых им людей деньги, ценности.
— Вот, есть теперь хоть немного грошей, — радостно сказал он, рассовывая по карманам ассигнации. — Одень вот этот кожушок, он теплее твой домины, — начал Иван переодевать свою подругу. — Та надо идтись отсюда.
А ту размаривало от тепла и сытости. Но Иван настоял на своем, и через полчаса, в четвертом часу ночи, они вышли из старого барака, и пошли, сами не зная куда. Луна скрылась за горизонтом, впереди была темнота, и только одинокая лампочка светила над какой-то дверью. Беженцы проходили мимо нее, когда дверь открылась, и из нее вышли двое, оба в синих, милицейских шинелях, при портупеях, в фуражках.
— Стой! — Скомандовал милиционер, идущий впереди. — Кто такие, что тут делаете, ночью?
— Мы, беженцы, от Гитлера ховаемся, мы с поезда… — запинаясь, сказал Иван.
— С поезда? Да поезда тут уже часа два как не останавливались.
— Мы спрыгнули с товарняка.
— Документы есть?
— Ести.
— Ну-ка, пошли на свет.
Их подвели к самому крыльцу, под свет лампочки. Иван полез во внутренний карман, но тут милиционер заговорил совсем о другом.
— Ну-ка, а это что у тебя?
— Узелок, — ответил Иван. — Тут скарб кой какой.
— То, что скарб, это я вижу. А вот это что такое?
Милиционер ткнул пальцем в пятно на наволочке.
— Это что-то похоже на кровь, — сказал второй милиционер.
— Да это у бабы моей прихода была, — нашелся Иван.
Милиционер засмеялся.
— У твоей бабы приход был месяцев девять назад, а тут кровь еще свежая.
— Порезался это я.
— То приход, то порезался. Крутишь ты что-то, брат.
В этот момент из темноты прорезались женские вопли, а через несколько секунд в круг света от лампочки вбежала одетая не по погоде женщина в халате, валенках и зимнем платке.
— Ой-ой! — закричала она с ходу. — Какой ужас! Там… там Вороновых вырезали, всех!
Олеська чуть охнула, и начала оседать. Лицо Ивана перекосилось, появилось выражение тоски, а большой кадык пошел вниз, словно он никак не мог проглотить что-то огромное.
- Подсудимый Михальчик, вы признаетесь в том, что убили всех этих семерых человек?
— Да.
Иван отвечал равнодушно, и в голубых его глазах не было ни страха, ни сожаления.
"Смазливый парень, иж, какой херувимчик", — подумал судья. В самом деле, черты лица у Михальчика были просто ангельскими: нос правильной формы, русые, кудрявые волосы, губы пухлые, от природы красные, словно накрашенные.
— Значит, вы убили их за то, что они не налили вам тарелку борща? — Спросил судья.
— Можна и так говорити.
— Ну, стариков. Женщин… А семимесячного младенца то зачем зарезал? — не выдержав, спросил прокурор.
— Чтоб вин не кричал. Олеська не может слухать, как вин они кричати. Ей их сразу бы жалко стало.
— А зачем вообще было их убивать?
— Олеська кушать хотела.
— Так она тебе даже не жена!
— Она моя коханая. Мы с ней слюбились еще до войны. От этого и с хутора убегли, и от немцев.
Тут судья не выдержал.
— Так вам, гавнюкам обоим по шестнадцать лет! Какие у вас еще там могут быть любови! Кстати, а где она сама? Почему ее нет в суде?
— Она рожает, — пояснил секретарь.
— В больнице?
— Нет, туда отвезти не успели, прямо тут, в камере. Там у нас Радзишевская сидит, акушерка. Ей дело шьют за хищение спирта, вот она заодно роды и принимает.
Судья немного смягчился.
— Роды, говоришь. Да, роды, это дело такое, что отменить нельзя. Придется ее помиловать. Все-таки ребенок, пусть хоть в зоне, но расти будет.