Я представляю себе жуткую тишину черного овина на пустынных задворках, темный лаз под него. Вспоминаю страшные сказки про ведьм и домовых, деревенские рассказы про ночные страхи в овинах и прижимаюсь к Косте.
А на улице все темней да темней делается. Хвостатая туча, похожая на трехглавого дракона, распласталась по небу. Таинственно постукивает бадья у колодца. Кто-то невидимый шарит за углом по стене дома. От воображаемых страхов по спине начинают мурашки ползать. Уши так настораживаются, что я будто слышу, как песок на завалинке пищит.
Павка соглашается с Костей.
— Конечно, переспим в овине: и тепло и мягко.
Павке где бы ни спать, только поспать, если время подоспело. Он уже давно позевывает, прикрывая рот ладонями.
— По-ойдем-те, — полусонно поднимается он с завалинки и усерднее прежнего затягивает воздух через широко открытый рот.
Вдруг позади нас окошко стук-стук. Распахнулось на обе стороны. Вздрогнул я, за Костю ухватился.
Оглянулись, а из окошка на нас бабушка смотрит. Кругом нее в раме чернота. Так и жду: засмеется бабка и превратит нас в камень или сама какой-нибудь страшный облик примет. Но бабушка не смеется и никакого облика не принимает, а говорит обыкновенным человеческим голосом:
— Что это вы на ночь глядя по овинам таскаться надумали? Идите-ка ко мне — и переночуете. Сени не заперты.
От человеческого голоса, да еще немного сердитого, на сердце будто легче стало. Приободрились мы, повеселели, Костя торопится отыскать дверь в сенях.
Избушка у бабушки маленькая, углы ветхие. Низкое крылечко набок закачнулось. Дверь скрипит и шаркает по зыбким половицам. За дверью в темноте, дышит кто-то. Вошли мы — перестал дышать.
— Коровой пахнет, — говорит Костя.
Тут и бабушка нам навстречу с коптилкой вышла.
— Сюда, сюда проходите… И без пиджачишек, знать?.. Ночью-то! Ах вы, вольница вы эдакая!
Бабушка журит и журит нас, а сама зажигает семилинейную лампу на крючке под потолком.
Садитесь к столу, нечего у дверей-то толкаться… Катюша, подай скамейку.
Ничего, бабушка, мы и так постоим, — несмело замечает Костя.
А ты не «такай», за «так» деньги не платят. Слушай, чего старшие говорят… Садись вот!
Маленькая белокурая девочка, появившись из-за перегородки, поставила к столу деревянную скамейку и снова спряталась в свой угол. Товарищи мои разговорами с бабушкой занялись, а я помалкиваю — смотрю по сторонам. Возле самой печки в перегородке есть щелка. Когда я не смотрю в ту сторону, Катя в щелку смотрит на нас. Обернусь — спрячется. Вроде игры какой получается.
— Есть, наверно, хотите? — говорит бабушка. — Подождите немного, я сейчас в погреб схожу.
При бабушке мы чувствуем себя стесненно, а без бабушки сразу становится пусто.
Спросили Катю, как ее зовут, а она сказала:
— Вы знаете.
— А бабушку как зовут?
— Бабушка.
— А еще как ее зовут?
— Еще Прасковья Ефремовна.
Бабушка принесла большое глиняное блюдо.
— Садитесь, ешьте! Как вас звать-то? Ну ладно, ладно, хватит разговоры разговаривать. Словами сыт не будешь… Так, значит, Ленька, Павка, Костя-большой и Костя-маленький? Так, что ли? Ешь, маленький, ешь, не робей — большой вырастешь. Пораньше бы пришли, тогда горячим бы накормила.
Бабушка разговаривает без умолку, нося из-за перегородки и раскладывая по столу то хлеб, то ложки с ножом, а то забудет, зачем пошла, и пустая вернется.
Глиняное блюдо на столе до краев наполнено черными мочеными ягодами. От одного погляденья на них сладко и прохладно делается, а нам еще и ложки поданы.
«Хорошо, что у бабки нет горячего, — думается мне, — а то вовек не видать бы нам такого удовольствия».
То же самое, наверно, подразумевает Ленька, когда бросает взгляды исподлобья сначала на блюдо, потом многозначительно посматривает на всех нас по очереди.
Моченые ягоды само по себе угощение редкое, а бабкина ягода к тому же и необычная. Бруснику мочат — та красная и в красном соку плавает. Черника по цвету подходит, но ей по крупноте далеко до бабушкиной ягоды. С этой разве только черная смородина может сравниться, так черную смородину не мочат. Да и по форме смородина не подходит. Бабушкина ягода не круглая, а в длину наподобие сливы повытянута.
И думаю я: «Какой это безвестной ягодой угощает нас бабушка? Узнать бы, как она называется!»
А Прасковья Ефремовна спрашивает, будто подсказывает:
— Не кисловат гонобобель-то? Подсластить бы немножко, да за песком сходить никак не соберусь… Торгует ли у вас кооператив-то?
— Нет, бабушка, не кисловат… Торгует, каждый день торгует.
— Вот и хорошо — значит, с сахаром будем… Работайте, работайте ложками-то, чтобы за ушами хрустело. Ягод не жалейте, скоро свежие поспеют.
Достать хлеб из сумок бабушка нам не разрешает.
— Вы не богатьтесь: дают — так бери, а бьют — так беги. Свой харч еще в лесу пригодится. Там пекарни для вас не будет. А нам с Катюшкой, старому да малому, много ли надо? Кувшин молока да ломоть пирога — вот и сыты. Теперь, слава богу, не голодный год — отмучились. Жизнь-то, видать, по-хорошему оборачивается.
Она притягивает к себе заупрямившуюся от смущения Катю, пускает губами ветерок по белым кудряшкам, греет их затеплившимися карими глазами.
— Верно, Катя? И поясняет нам:
— Внучка это моя. Отец с матерью в городе, а она летом со мной живет. Нравится ей у нас в деревне.
Нам у бабушки тоже нравится. Ее большой круглый каравай, испеченный из чистой просеянной муки, — вкусный и пахучий. Поджаристая корка похрустывает. И аппетит у нас после длинной дороги разыгрался, и угощенье на славу. Теперь без подбадривания хозяйки ложки беспрерывно в пути.
И с той минуты, когда произнесла Прасковья Ефремовна слово «гонобобель», знаем мы: голубика перед нами. Так зовут ее за голубой налет на черном. Впервые объяснила нам такую примету и особенность голубики наша учительница Надежда Григорьевна. Теперь мы и сами умеем эту ягоду распознавать. И обманула нас бабушкина голубика лишь потому, что в воде потеряла свой голубой налет. А что Прасковья Ефремовна гонобобелем ее называет — так это исстари в нашем краю ведется. Бабку не переучивать.
А она рассказывает:
— Чудная ягода — гонобобель! Где гуще дурманом пахнет, там она и растет. Тут куст багульника, тут гонобобель, — тычет она морщинистыми сухими пальцами в разостланную по столу клеенку. — А рядом опять багульник. Так и идут вперемежку.
И бабушка спешит поведать, как она однажды совсем обеспамятовалась, собирая гонобобель.
— Девчонка еще я тогда была, несмышленая. Собираю гонобобель, а от багульника дурманом так и несет, даже голова кружится. Тяжелый запах от багульника, удушливый. Притерпелась и будто уж не слышу запаха. А гонобобель крупный, окатистый. «За час, — думаю, — полную корзину наберу». Подружкам и голоса не подаю, совсем про них забыла. Потом закружилось-закружилось вдруг в голове, в глазах замельтешило, и ноги будто не мои — подкашиваются, как у пьяного… Не знала я тогда, что багульник так задурманить может. Сколько времени потом на ветру отсиживалась… В лес идете — не надумайте отдыхать, хуже того — спать лечь в багульнике!
Нам приятно, что бабушка о нас заботится. После того как ягоды съели да по стакану молока выпили, будто родными мы ей стали. И уже не удивляет ее, что мы по своему желанию в лес, как на прогулку, идем. Подбадривает нас.
— Хорошо теперь в лесу, душа радуется. А черника, земляника пойдут — тогда хоть и домой не уходи с утра до вечера. Мы с Катюшей полюбопытствовали на днях: ох, и густо засела ягода в этом году! Если всю собрать, на что велика Москва — и ее бы накормили.
— А медведи в бору водятся? — осмелев после обеда, подает голос Ленька.
По басовитому голосу, каким задал он свой вопрос, можно подумать, что Ленька явился сюда специально для дрессировки диких медведей и теперь интересуется: «Не можете ли вы показать нам хотя бы парочку для начала?»