— Вы не верите в свои силы, — сказал черный. — Но у вас есть сила, та же сила, что у меня. Я помогу вам поверить.
Он не хотел этого, ему было неприятно. Сон затянулся и грозил перерасти в кошмар. Но он ничего не мог сделать, черный смотрел так страшно. Как-то один человек сказал о нем, что он не боится ни человека, ни дьявола, это была лучшая похвала. Он и сейчас не боялся и знал, что черный — не дьявол. Он не боялся, а просто не мог противиться тому, что было в глазах черного и бывало иногда в цыганских глазах.
Тело его опять сделалось ватным, непослушным. Он слабо, как дитя, пролепетал что-то — кажется, он спрашивал черного, какая причина понуждает того принимать участие в его судьбе, — и черный отвечал, что они (кто?) любят его и хотят, чтоб он был долго жил, потому что он нужен им, потому что он — их, такой же, как они, а не такой, как все. Это можно было понять, он всегда был, к сожалению, не таким, как все; но разве князь Одоевский и другие незнакомые господа тоже были — их?
Он, кажется, не задал этого вопроса вслух, но Одоевский ответил на него. Ответил, что интересуется разными тайнами, и другие белые, покорно кивая и улыбаясь, как фарфоровые куклы, подтвердили, что просто интересуются и поэтому помогают, ведь не возможно черным людям в Петербурге нанимать дома, экипажи, да и просто ходить свободно по улицам, не привлекая ничьего внимания. Он представил, как черный человек садится в омнибус, чтоб ехать на Крестовский, или идет обедать к Дюме, и согласился, что не возможно.
— В благодарность за эти услуги, — сказал Одоевский, — нам позволено иногда приподымать завесу будущего, хоть мы не предрасположены к этому, как вы…
Он вспомнил, что князь Одоевский служит по ведомству иностранных исповеданий, и усмехнулся. Ему любопытно стало, как же черные люди живут в Петербурге нынче, когда мода на черных слуг давно прошла. Вопрос такой был бы наяву неприличен, невозможен. Но он задал его. Высокий черный отвечал вежливо и спокойно, как будто ничего неприличного в вопросе не находя, что все они служат у иностранцев — купцов, путешественников, — но не стал распространяться, в качестве кого они служат. Да это и не важно было.
— Сейчас мы с вами будем смотреть в будущее, — очень просто сказал высокий черный. Он еще что-то сказал на своем гортанном наречии маленькому черному, похожему на кошку, и тот сунул свою черную руку с розовой ладонью в карман сюртука (обычный сюртук, превосходно пошитый) и достал оттуда шелковый мешочек.
Высокий черный развязал мешочек. Там был сухой зеленоватый порошок. Черный высыпал щепотку порошка в свой стакан с вином. Улыбаясь, он подтолкнул стакан.
— Прошу, — сказал он.
Он отказался, он не мог пить из чужого стакана даже во сне, даже если б это был стакан белого человека. Тогда черный опять улыбнулся и заложил руки за спину. Стакан, стоявший на столе, чуть накренился и поехал обратно к черному. Он двигался мучительно медленно и дребезжал. Потом стакан замер. Черный взял его и выпил вино.
— Не имеет значения, кто выпьет, — сказал черный, — вы или я. Дух наш един.
Белый, похожий на офицера, вновь пробормотал то слово: vodoo. Но высокий черный затряс головою очень сердито, красивые зубы его оскалились. Он говорил: того, о чем сказал белый, не существует, это — чепуха, предрассудки, вздор; существует иное знание, древнее, могущественное. Но невозможно было понять из его речи, какое это знание. Вероятно, ему не хватало французских слов, чтобы выразить это. Черный понял, что его не понимают, и вздохнул так, что ему сразу стало жаль черного. Он посмотрел черному в глаза и улыбнулся ему.
Тогда высокий черный откинулся на спинку стула, прикрыл глаза. Грудь его вздымалась все реже, дыхания не было слышно. Маленький черный, похожий на кошку, сказал по-французски, чтоб он взял черного за руку. Он посмотрел на Одоевского, тот молчал и сидел неподвижно, как кукла. Был ли это Одоевский, или же кукла с лицом его? А маленький черный ждал. Он подчинился. Высокий черный с ужасной силой стиснул его руку, пальцы хрустнули. Рука черного была горяча и суха. Он стерпел боль не поморщившись. Голова его закружилась. Стены комнаты стали колебаться, они были теперь почти прозрачные. Потом комнаты не стало. И ничего не стало вокруг. И рука уже не болела. Ему было страшно и хорошо, как в детстве.
Звучала чужая, дикая, резкая музыка, и это тоже было страшно и хорошо. От него не требовали, чтоб он закрыл глаза, но он все же закрыл их и сквозь веки чувствовал горячий желтый свет, свет солнца. И море шумело, как в Одессе (ему больше не с чем было сравнить, он не знал другого моря). Но потом вдруг ударили маленькие барабаны, он не видел их, но знал почему-то, что они маленькие. Барабаны били и в день казни. Он не видел казни, но ему рассказывали. Бой барабанов был тревожен и нехорош. Ему показалось, что у него сейчас разорвутся уши, и сердце разорвется тоже. Он не мог быть там, куда звал его черный, он хотел убежать. Он вскрикнул и с силой выдернул свою руку из руки черного.
VIII
— Ты… ты…
От злобы Саша не мог даже говорить. Он стискивал кулаки, сдерживаясь, чтоб не ударить Леву.
— Надо было держать свою куртку при себе, — угрюмо отвечал Лева. — И не спать.
Он был очень подавлен и выглядел жалко. Очки его, разбитые, остались в вагоне. Каким-то чудом, распихав народ, им удалось прорваться в другой тамбур, выскочить из электрички и, протиснувшись сквозь дыру в ограждении, спрыгнув с высокой платформы и пробежав без остановки с полкилометра по путям, оказаться в городе. Они даже не заметили, какой это был город. Теперь они сидели на лавочке в маленьком сквере. Они погибли. Деньги остались при них лишь те, что были предназначены на карманные расходы и лежали отдельно от конверта, а это были сущие гроши. Не было теперь у Саши и паспорта — вообще никакого паспорта, ни фальшивого, ни настоящего. Как есть бомж.
— Надо было ехать попуткой, — сквозь зубы проговорил Саша. — Я достаю деньги… Рискую всем, на смерть иду, но достаю бабло. А ты его теряешь, как… как…
— А надо было не спать и держать свою куртку при себе, — тупо повторил Лева. Он, видимо, больше ничего не мог придумать в свое оправдание, хоть и был кандидатом наук.
Саша откинулся на спинку, заложил ногу на ногу и сказал очень холодно:
— Теперь ты доставай бабло. Где хочешь, там и доставай.
— Я не могу. У меня нет таких знакомых.
— Тогда вали отсюда. Убирайся. Чтоб я тебя больше никогда не видел.
Лева молча встал и пошел к выходу из скверика. Он немного прихрамывал: в драке и свалке расшиб колено. Саша похлопал себя по карманам в поисках сигарет.
Но все сигареты в драке помялись и поломались. Он ударил кулаком по скамье с такой силой, что разбил руку в кровь. Потом он пересчитал оставшиеся деньги: их не хватало даже на то, чтобы заплатить Мельнику (так звали знакомого Анны Федотовны) за один паспорт, даже на одну страничку паспорта. На эти деньги можно было купить разве что сигареты, да билет на электричку или автобус. Он пошел к киоску, что был на углу сквера. Унылая фигура Левы торчала там; Сашу затрясло от ненависти при виде этой фигуры.
«Вернуться в Химки, просить у Нарумовой обратно бабки, что мы ей дали… Мерзко… Как ехать? Нас уже ищут по этой дороге с собаками, ведь мой настоящий паспорт нашли… Но, может, железнодорожные менты не в курсе… Надо было рискнуть, согласиться пойти в милицию… Нет, так только идиоты могут рассуждать… Это — смерть…» Сашу затрясло еще сильней. Он обжег пальцы, прикуривая одну сигарету от другой. Потом он вспомнил, что рукопись осталась у Левы. Но ему было теперь наплевать на рукопись. Он сел опять на ту же лавочку. От жары его подташнивало. Губа кровоточила. Он еще никогда в жизни не чувствовал себя таким грязным и несчастным. Ах, какая чудесная жизнь была у него и как мало он ее ценил! Сауна, вечер в клубе, подобострастная обслуга, билеты в бизнес-класс, суши-бар, всегда чистая, выглаженная одежда… А дом, вожделенный, милый! Он наподдал ногой пустую консервную банку. Взглянул с омерзением на свои руки: ногти черные, обломанные… Все эти герои приключенческих романов, бегущие от преследования, никогда не вспоминают о своем добре, которое пришлось бросить: видно, они его не зарабатывали в поте лица, деньги им, уродам, сами сыпались в карманы…