— Удивил тоже! Тогда, братец, все по-французски хорошо говорили. Не-ет, это все неспроста… Так вот: подстроил он эту дуэль… Он же до Дантеса за один последний год пять раз стреляться хотел, и все из-за сущих пустяков. Ему все равно было — с кем. Лишь бы убили. Разве станет нормальный человек с собственным свояком стреляться?

— Так он, по-вашему, ненормальный? — сказал Саша.

— В хорошем смысле, — сказал гробовщик. — Это все хорошо. Смерть — это хорошо. Это покой. А жизнь — боль и беспокойство и мука мученическая. Вот ему и невмоготу стало…

— А самодержавие его разве не душило?

— Душило, еще как душило! — обрадовался Шульц. — Душило с утра до вечера. И поэтому тоже…

Гробовщик говорил быстро, складно и убедительно и цитатами сыпал, что твой пушкиновед. Лева слушал его морщась: он навидался людей псевдоученых; но Саша, который с теоретиками никогда не общался и теорий не знал никаких, кроме предельно простых Олеговых, был поражен стройностью аргументации гробовщика и его напором. Саша читал вчера перед сном книжку из «Букберри» — как раз главу про смерть Пушкина… (Книжка была тоненькая, Лева проглотил ее в полчаса, едва они ее купили, но Саша все, кроме договоров, читал медленно: уставал от долгого чтения.) Там-то, в книжке, говорилось, что Пушкин умирать не хотел, что он просто честь свою хотел отстоять. Но Шульц был убедительней — возможно, потому, что самому Саше сейчас смерть казалась желанней жизни… Он думал про Пушкина, и жуткая картина представлялась ему: забитого, несчастного, уродливого пацана, едва терпимого ублюдка, отрывая безжалостно от единственного доброго человека — няньки, — увозят ночью в карете в холодный и неуютный интернат… Учится он на одни двойки, таблицу умножения не знает; сидит за последней партой и пишет «Угрюмый рок меня замучил, хочу я завтра умереть…» А умереть ему никак не давали: на дуэлях сколько раз дрался — а его не убивали; на войну просился — а царь не пускал… И даже когда лежал смертельно раненный и терпел — без всякой надежды и пользы — страшные муки, — так называемые друзья отказывались дать ему яду, как он ни умолял…

А гробовщик меж тем уж говорил, что и женился-то бедняга нарочно, без любви, на чужой любовнице, дабы приблизить давно желанный исход… Но главное, конечно, были долги. Когда Пушкин умер, до выплаты огромной суммы оставалось всего три дня. А денег-то не было…

— Так его поставили на счетчик! И он предпочел умереть… — Саше это было понятно.

— Очень может быть, — сказал Шульц. — Но он и без долгов хотел уйти туда…

— Куда?

— Куда все уходят… Все вы боитесь смерти… Ты вот говоришь, что верующий, — чего ж ты боишься, а? И все вы, верующие, боитесь и дрожите — некрепка, значит, ваша вера… И ты, Лев, боишься, что черви тебя будут кушать… А смерти не надо бояться, ее надо полюбить, с ней надо жить… Он-то сызмальства жил с мыслью о ней.

— Да, умирать никому не хочется, — сказал Лева. — Потому и этот жулик процветает.

Они накануне вечером смотрели по телевизору передачу про типа, который объявил себя Христом и будущим президентом и за двадцать с чем-то тысяч рублей обещает возвращать мертвых к жизни, а ставши президентом, намеревается издать указ, вовсе отменяющий такое глупое явление, как смерть.

— Почему с этим козлом не разберутся? — спросил Саша.

— Рука, стало быть, есть… — обронил Шульц, — на самом верху…

— Разумеется, — горячо заявил Лева, — есть рука! Они хотят этого гробового ублюдка разыграть, как карту козырную перед выборами. Сперва нарочно его пиарят, а потом он публично даст показания, что его финансируют Запад, Ющенко, Березовский и иже с ними.

— Нет, — возразил Шульц, — не в этом дело. Во всяком случае, не только в этом. Самые верхние-то тоже умирать не хотят.

— Да неужели нами правят такие идиоты, что верят, будто он их сделает бессмертными?! — завопил Саша.

— Верят — не верят, а надеются… — сказал Шульц. — Потому что не понимают, что такое смерть.

— Ну и что такое смерть?

— Тонкая линия. Как у бегуна на финише. Он ее проскочит и не заметит. А может развернуться — и обратно… Он-то линию переходил. (Опять «он» был — Пушкин; Саша с Левой сразу это поняли по изменившейся интонации Шульца.)

— С чего вы это взяли, Адриан Палыч?

— А как бы он иначе мог написать это?!

Шульц произнес коротенькое словечко «это» так, что Саша с Левой вздрогнули от страха. Неужели Шульц знал или догадался, какая тайна зашита нитками в кармане Сашиных штанов?! Но гробовщик, оказывается, совсем другое имел в виду: какое-то стихотворение Пушкина — всем известное и во всех книжках напечатанное. Он стал читать это стихотворение — пришепетывающим своим голосом, свистящим шепотом, сладострастно жмурясь:

О, если правда, что в ночи,
Когда покоятся живые
И с неба лунные лучи
Скользят на камни гробовые,
О, если правда, что тогда
Пустеют тихие могилы…

У Саши от Шульцева чтения мороз побежал по всему телу. «Тонкая линия… Пройдешь — и не заметишь… А что? Все лучше, чем так мучиться… Кому я нужен? Катя не дождется… Сашка… Что Сашка, у Сашки другой отец… Если тот мужик, что живет с Наташкой, бросит ее… и она если тоже помрет… куда Сашку денут? В детдом? Катя… Катя не возьмет Сашку: кто он ей? Она знает, что он есть…“ Саша никогда не говорил Кате, что Сашка не его сын: такое признание унижало б его в Катиных глазах. „В этих детдомах жуть что творится… Купят какие-нибудь американцы и — на органы… Нет, нет, мне еще нельзя за черту…“

Приди, как дальняя звезда,
Как легкий звук иль дуновенье,
Иль как ужасное виденье…

— Он и прошел… И — вернулся… — сказал Шульц. — Вернулся — и пожалел. Там-то лучше было.

— Ну, положим, не он прошел, а тень, которую он вызывал, прошла к нему, — заметил Лева, который слушал Шульца внимательно и не отвлекался на свои переживания, как Саша.

— А это, братцы вы мои, одно и то же, — заявил гробовщик.

— Вам видней, — шутя сказал Лева, — вы с покойниками запанибрата, Харон вы наш…

— Кто такой Харон? — спросил Саша.

— Мне видней, — сказал Шульц, — но не потому. Я сам переходил черту. И вернулся. И жалею.

Шульц, потеряв жену и сына, перерезал себе горло бритвой, но не очень умело, его спасли. Он был убежден: то, что люди насильно вернули его к жизни, сделало его мертвым. Он ходил, жарил картошку, пил водку, иногда спал с бабами, шутил, паясничал, собирал сплетни, думал о барышах. Если б у него хватило сил и упорства перейти черту и дотянуться до жены и сына — он был бы живой. Теперь он был покойник. Он ничего об этом не рассказывал Саше с Левой, и те, хотя и видели, наверное, белый шрам на горле у их работодателя, ни о чем таком не догадывались. Они не догадались даже сейчас. Им собственных проблем хватало.

XV. 1830

«Он обитает в лесах, скалах, водах; благородный, знатный. Он царь, правитель животных. Он осторожен, мудр, горд. Он не питается падалью. Он тот, кто ненавидит и презирает, которого тошнит от всего грязного… И ночью он не дремлет; он высматривает то, за чем охотится, что ест. Его зрение ясно. Он видит хорошо, очень хорошо видит; он видит далеко. Даже если очень темно, очень туманно, он видит».

Кто из них говорил это? Он не знал. Он лежал на постели у себя в нумере. Но он не спал. Он отлично помнил, как пришел сюда и как сонный Никифор ему сказал, что приходил князь Вяземский и спрашивал его. Он знал, что приехал на извозчике, и хорошо помнил лицо извозчика с бородавкою около носа, и помнил, как доставал деньги и расплачивался; но он не мог вспомнить, где он нашел этого извозчика и откуда он ехал. Все, что было, не могло быть сном, потому что он был одет и на башмаках его была пыль и грязь. Но это не могло быть и явью, потому что… Он думал, что едва сумеет оторвать голову от подушки, и лежал тихо, боясь пошевелиться. Он стал вспоминать, какие движенья нужно сделать, чтобы вставать и ходить, но не мог. Как будто он был в таком месте, где этого не знают. Но когда он все же решился подняться, это далось ему легко. Он налил себе воды из графина в бокал и выпил ее. Тогда он все вспомнил.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: