— Это точно, — буркнули опять несколько голосов.

— То-то и есть. А теперь прощайте! Говорить нам, стало, уж не о чем.

Я тронул рукою одного мужика, он посторонился, а за ним и другие дали мне дорогу.

7

Начались допросы. Первого стали спрашивать Николая Данилова. Перед допросом я велел снять с него колодку. Он сел на лавку и равнодушно смотрел, как расклиняли колодку, а потом так же равнодушно встал и подошел к столу.

— Что, дядя Николай! Экое дело вы над собой сделали! — сказал я арестанту.

Николай Данилов утер рукавом нос и ни слова не ответил.

— Что ж ты за себя скажешь?

— Что говорить-то? Нечего говорить, — произнес он с сильным дрожанием в голосе.

— Да говори, брат: как дело было?

— Я ведь этого дела не знаю и ни в чем тут не причинен.

— Ну расскажи, что знаешь.

— Я только всего и знаю, что с самим со мной было.

— Ну, что с тобой было?

— Озорничал надо мной управитель.

— Как же он озорничал?

— Да как ему хотелось.

— Бил, что ль?

— Нет, бить не бил, а так… донимал очень.

— Что ж он над тобой делал?

— Срамил меня несносно.

— Как же так срамил он тебя?

— Он ведь на это документчик у нас.

— Да ты говори, Николай, толком, а то я и отступлюсь от тебя, — сказал я, махнув рукой.

Николай подумал, постоял и сказал:

— Позвольте сесть. У меня ноги болят от колодки.

— Садись, — сказал я и велел подать обвиняемому скамейку.

— Просился я в работу, — начал Николай Данилов, — просился со всеми ребятами еще осенью; ну он нас в те поры не пустил. А мне бесприменно надыть было сходить в Черниговскую губернию.

— Деньги, что ли, остались за кем там?

— Нет.

— Что же?

— Так; другое дело было.

— Ну!

— Ну не пустил. Заставил на заводе работать. Я поработал неделю, да и ушел.

— Куда?

— Да туда ж, куда сказывал.

— В Черниговскую губернию?

— Ну да.

— Что ж у тебя за дело такое там было?

— Водку дешевую пить, — подсказал становой.

Николай ничего не отвечал.

— Ну что ж дальше было?

— А дальше зариштовали меня в Корилевце, да пригнали по пересылке в наш город, и, пригнамши, сдали управителю.

— Без наказания?

— Нет, наказали, а опосля ему отдали. Он меня сичас опять на работу приставил, а я тут-то ден десять назад опять ушел, да зашел в свою деревню, в Жогово. Ну, там меня бурмистр сцапал, да опять к управителю назад.

— Что ж он, как привезли тебя к нему?

— Велел на угле сидеть.

— Как на угле?

— А так. Ребята, значит, работают, а я чтоб на угле, на срубе перед всем перед миром сложимши руки сидел. Просил топора, что давайте рубить буду. «Нет, говорит, так сиди».

— Ну, ты и сидел?

— Я опять ушел.

— Зачем же?

— Да я ему молился, говорил: позвольте, стану работать. Не позволил. «Сиди, говорит, всем напоказ. Это тебе наказание». — «Коли, говорю, хотите наказывать, так высеките, говорю, меня, чем буду сидеть всем на смех». Не уважил, не высек. Как зазвонили на обед, ребята пошли обедать, и я ушел, да за деревней меня нагнали.

— Ну?

— Ну, тут-то уж он меня и обидел больше.

— Чем же?

Мужик законфузился и отвечал:

— Я этого не могу сказать.

— Да, а нужно, — говорю, — сказать.

— На нитку привязал.

— Как на нитку?

— Так, — покраснев до ушей, нараспев проговорил Николай Данилов. — Привел к заводу, велел лакею принести из барских хором золотое кресло; поставил это кресло против рабочих, на щепе посадил меня на него, а в спинку булавку застремил да меня к ней и привязал, как воробья, ниточкой.

Все засмеялись, да и нельзя было не смеяться, глядя на рослого, здорового мужика, рассказывающего, как его сажали на нитку.

— Ну, и долго ты сидел на нитке?

Николай Данилов вздохнул и обтерся. У него даже пот проступил при воспоминании о нитке.

— Так целый день вроде воробья и сидел.

— А вечером пожар сделался?

— Ночью, а не вечером. В третьи петухи, должно, загорелось.

— А ты как о пожаре узнал?

— Крик пошел по улице, я услыхал; вот и все.

— А до тех пор, пока крик-то пошел, — спрашиваю его, — ты где был?

— Дома, спал под сараем.

Говорит это покойно, но в глаза не смотрит.

— Ну, а управителя, — спрашиваю, — как выгнали?

— Я этого ведь не знаю ничего.

— Да ведь, чай, видел, как его перед заводом на кулаки-то подняли?

Молчит.

— Ведь тут уж все были?

— Все.

— И все, должно быть, били?

— Должно, что так.

— И ты поукладил?

— Нет, я не бил.

— Ну, а кто же бил?

— Все били.

— А ты никого не заприметил?

— Никого.

Взяли Николая Данилова в сторону и начали допрашивать ночных сторожей, десятников, Николаевых семейных, соседей и разных, разных людей. В три дня показаний сто сняли. Если б это каждое показание записать, то стопу бы целую исписал, да хорошо, что незачем было их записывать; все как один человек. Что первый сказал, то и другие. А первый объяснил, что причины пожара он не знает; что, может, это и заподлинно поджог, но что он сам в поджоге не участвовал и подозрения ни на кого не имеет, опричь как разве самого управителя, потому что он был человек язвительный, даже мужиков на нитку вроде воробьев стал привязывать. Управителя же никто не выгонял, а он сам по доброй воле выехал, так как неприятность ему была: кто-то его на пожаре побил.

— Кто ж бил-то?

— Не знаем.

— А за что?

— Должно, за его язвительность, потому уж очень он нас донял: даже на нитку вроде воробьев стал привязывать.

Следующие девяносто девять показаний были дословным повторением первого и записывались словами: «Иван Иванов Сушкин, 43 лет, женат, на исповеди бывает, а под судом не был. Показал то же, что и Степан Терехов».

8

Вижу, пойдет из этого дело ужасное. Подумал я, подумал и велел Николая Данилова содержать под присмотром, а становому с исправником сказал, что на три дня еду в О— л. Приехал, повидался с правителем, и пошли вместе к губернатору. Тот пил вечерний чай и был в духе. Я ему рассказал дело и, придавая всему, сколько мог, наивный характер, убедил его, что собственно никакого бунта не было и что если бы князь Кулагин захотел простить своих мужиков, то дело о поджоге можно бы скрыть, и не было бы ни следствия, ни экзекуции, ни плетей, ни каторжной работы, а пошел бы старый порядок и тишина.

Слова «порядок и тишина» так понравились губернатору, что он походил, подумал, потянул свою нижнюю губу к носу и сочинил телеграмму в шестьдесят слов к князю. Вечером же эта телеграмма отправлена, а через два дня пришел ответ из Парижа. Князь телеграфировал, что он дает мужикам амнистию, с тем чтобы они всем обществом испросили у г-на Дена прощение и вперед не смели на него ни за что жаловаться.

Приехал я с этой амнистией в Рахманы, собрал сходку и говорю:

— Ребята! так и так, князь вас прощает. Я просил за вас губернатора, а губернатор — князя, и вот от князя вам прощение, с тем чтобы вы тоже выпросили себе прощение у управителя и вперед на него не жаловались понапрасну.

Кланяются, благодарят.

— Ну, как же? Надо вам выбрать ходоков и послать в город к управителю с повинной.

— Выберем.

— Нужно это скоро сделать.

— Нынче пошлем.

— Да уж потом не дурачиться.

— Да мы неш сами рады! Мы ему ничего; только бы его от нас прочь.

— Как же прочь! Князь разумеет, что вы теперь будете жить с Деном в согласии.

— Это опять его, значит, к нам? — спросили разом несколько голосов.

— Да, а то что ж я вам говорил?

— Та-ак-то! Нет; мы на это не согласны.

— Вы ж сами хотели нынче же послать ходоков просить у него прощения.

— Да мы прощения попросим, а уж опять его к себе принять не согласны.

— Так следствие будет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: